Изменить стиль страницы

И все-таки, может быть, пятидесятилетний Гёте слишком стар, может быть, он слишком ушел в себя? Ясно одно: между отцом и сыном не было постоянного общения, первого условия настоящего воспитания. Гёте опоздал воспитывать сына.

То немногое, что известно о ребенке, мы знаем из его же собственных писем. Правда, они написаны под диктовку учителя и выдержаны в гётевском стиле. Впрочем, даже из них видно, что Август развитой, дерзкий, практичный, грубоватый паренек, который подсмеивается над матерью, когда ее огурцы поднимаются хуже, чем у него. Смеется он и над своим товарищем, сыном Шиллера, потому что тот всегда всего боится. Однажды он купил «тьму-тьмущую чижиков» зато отдал редкостную птичку — ему не хочется возиться с кормом для нее. Он убивает крота и любит слушать, как орут свиньи, когда их режут. Он нашел в саду обломок серебряной монеты и продал ее за грош. Языки даются ему легко. У него хорошая память. Когда отец читает ему Шиллеровы новые «Загадки Турандот» он отгадывает их быстрее, чем сам Гёте.

И еще одну черту унаследовал Август от отца.

В шесть лет он уже отказался ходить в церковь, и Гёте написал веселое изречение о наследственном язычестве.

Уезжая на воды, отец берет подростка с собой. Но во время поездки жизнерадостность мальчика гораздо больше влияла на старшего попутчика, чем воспитательное воздействие отца на сына. Мальчик явно не создан подражать манерам Гёте и брать с него пример. Ему гораздо больше по душе общество матери. Она всегда берет его в театр, и Гёте не препятствует этому. Мальчик растет неорганизованным, несобранным.

«Вместе с отцовскими чувствами к нему пришли и все добродетели бюргера. Он почувствовал это, радость его была беспримерна… О, поразительные требования бюргерского общества, которые, сперва, запутывают нас и сбивают с пути, а потом, требуют от нас большего, чем сама природа!.. Человек рожден, чтобы жить в обстоятельствах ограниченных. Он может уразуметь лишь простые, близкие, определенные цели.

…Но как только перед ним открываются просторы, он не знает, ни чего он хочет, ни что он должен делать, безразлично, рассеивает ли его количество многообразнейших явлений или выбивает из колеи их возвышенность… «Я думал, что в Америке я смогу действовать, — сказал Лотарио, — как по-другому смотрю я на вещи теперь, и как дорого, драгоценно стало для меня то, что находится возле меня».

«Я прекрасно помню письмо, — возразил Ярно, — которое получил от тебя из-за моря. Ты мне писал: «Я возвращусь, и у себя дома, в моем саду, в кругу моей семьи скажу: «Здесь или нигде Америка» Здесь или нигде!.. В конце «Годов учения» перечислены причины, которые заставили обуржуазиться Гёте, когда ему было уже под пятьдесят. Но, кроме того, в них содержится и некое обобщение. «Цель жизни — сама жизнь» — пишет Гёте Мейеру и в сочетании со всем, что он теперь делает или пытается сделать, начинает, забрасывает, отрицает, возвышает или порицает, эти слова значат, что Гёте пришел к глубокому реализму. Возникнув в бурном водовороте времени, реализм этот превратился постепенно в широкую реку, которая терпеливо несет на себе суда и грузы и спокойно течет по широкой равнине. Но Гёте становится бюргером.

Когда он был еще юношей, кипевшим восторгом, бюргерская кровь заставляла его опомниться. В тридцать пять, когда им овладело отчаяние, она заставила его закабалить себя государственными обязанностями. Когда ему минуло сорок, превратила его в спокойного, не знающего приключений путешественника. А в пятьдесят он стал бюргером с женой и ребенком и легионом обязательств, которые он добровольно возложил на себя. Педантически аккуратный, чуждый мировым событиям, далекий даже от духовных центров своей родной страны, «образованнейший человек нашего столетия» как злобно называют его враги. Какой-то беспримерный, непрерывно растущий ум. Он и внешне изменился и не решается даже послать почитателю свой портрет. А писали его в эти годы многие: Бури, Ягеман, Мейер, Тик, Бардуа. Со всех портретов на нас глядит тучный, коренастый человек с толстыми пальцами и мясистым лицом, с двойным подбородком, с мешками под глазами, с пресыщенными умными глазами, который все чаще пользуется лорнетом. И в том, как он живет и действует в течение целого десятилетия, в нем с полной отчетливостью проступают черты буржуа.

Вот он, бюргер, который лучше всего чувствует себя дома, покуда, как объясняет он в своих стихах, «далече в Турции народы бьются». Напрасно Гумбольдт зовет его в Париж. Он сидит в своем надежном Веймаре, где даже приезд мадам де Сталь составляет эпоху, восхищается колыбелью нового времени, завидует всему, что видят и чем наслаждаются в Париже Гумбольдт и Котта, а сам, и то уж, в крайнем случае, едет на Лейпцигскую ярмарку и смотрит там панораму Лондона. Ни в письмах, ни в дневниках его не упоминается о Европе. А в дни, когда заключается Рейнский союз, Гёте записывает в дневнике: «Ссора между лакеем и кучером на козлах взволновала нас больше, чем крушение Римской империи».

Вот он, бюргер по рождению, решивший использовать выгоды своего благоприобретенного дворянства, которому прежде придавал так мало значения. Некогда он состоял членом обоих веймарских клубов. Теперь он выходит из бюргерского, хотя по-прежнему не принимает решительно никакого участия в жизни дворянского. Впрочем, на его вечерах и чаях присутствует все больше представителей дворянских фамилий. Герцог превращает его маленькое поместье в наследственный лен, дабы Гёте мог стать членом ландстага; и члены ландстага в награду за его заслуги на посту министра «жалуют Гёте двумястами талерами» употребляя то самое выражение, которое употребляет и Гёте, когда дает на чай своему лакею. Разве не приходят нам на память слова Прекрасной души в «Вильгельме Мейстере»: «Слабости людей выдающихся особенно бросаются в глаза, а ведь хотелось бы, чтобы избранные натуры были их вовсе лишены»?

Вот он, бюргер, который строже, чем прежде, следит за общественным порядком. Свободолюбие Фихте приводит его в гнев; и как ни ценит Гёте идеи этого философа, он подписывает его отставку с должности профессора.

Некий бурный гений, бежавший со своей невестой, пробился к Гёте и просит принять его в актеры. Но Гёте приказывает ему немедленно вернуться домой, дает ему денег на дорогу, уплачивает за него в гостинице и требует у кучера, вернувшегося обратно в Веймар, шестнадцать талеров и семнадцать грошей, которые он истратил на юного беглеца.

Вот он, бюргер, достигший вершины своего бюргерства, обожающий всяческие папки и во время служебных поездок собирающий сведения, которые нынче содержатся в справочнике Бедекера.

Дневники его производят теперь странное впечатление. В них все больше проступают черты отцовского характера.

Вот он, бюргер-чревоугодник, для которого пришло время спокойно и вкусно поесть. Ему уже перевалило за сорок, он пристрастился к вину, и осушает бутылку, а то и две каждодневно. Пьет он до самой смерти, да и сам говорит, что питается почти только мясом и вином. Некий книгопродавец из Бремена сумел подольститься к Гёте, прислав ему ящик хорошего вина; в благодарность Гёте отдает ему вторую часть своей «Волшебной флейты», а гонорар предоставляет на усмотрение книгопродавца. Тот посылает и второй ящик… В дневнике, между стихами и делами, Гёте сообщает о молодой спарже, а во второй «Эпистоле» воспевает и плавающие в уксусе огурцы. Вот он, бюргер-добытчик, делающий деньги. Мысли его заняты теперь цифрами больше, чем, даже в те времена, когда он был президентом палаты. Правда, и сейчас — ему уже минуло пятьдесят — единственный твердый источник его существования все еще составляет министерское жалованье. Гёте — владелец пожалованного ему дома, но состояния у него нет. В течение тридцати лет он получал 1600 талеров ежегодно. А ему хочется жить широко, приобретать для своих коллекций гравюры, геммы, приборы, необходимые для опытов. Ему хочется вести открытый дом — хотя он и не слишком дорожит людьми, каждым в отдельности, — давать приют друзьям, делать дорогие подарки. Вот он и наводит справки, так, между прочим, «нельзя ли будет после ожидаемой кончины нашей доброй обер-маршальши приобрести недорого городской экипаж или что-нибудь из хозяйства».