Изменить стиль страницы

Но Гёте чувствует потребность в высокоинтеллектуальной критике. Он терпеливо спрашивает суждения Мейера о «Германе и Доротее». Правда, все хвалят этот эпос. А все-таки ему хочется, чтобы он прошел и высшую инстанцию — оценку Шиллера. В эти годы выходит из печати «Фауст»(фрагмент). Гёте просит Шиллера как-нибудь поразмыслить над ним в бессонную ночь и йотом, как истинный пророк, разъяснить и растолковать эти творческие сны.

Но тут ясно проступает граница критики и участия Шиллера в творчестве Гёте. Они приносят практическую пользу, только когда дело касается вопросов второстепенных. Например, по совету Шиллера Гёте вычеркивает некоторые длинноты из «Вильгельма Мейстера» переделывает кое-что в биографии своей Миньоны или мальчика Феликса. Но когда Шиллер начинает углубляться в пьесы Гёте, которые успели стать чуждыми и самому автору, когда он хочет вернуть на подмостки «Эгмонта» и, даже, «Ифигению», это вовсе не имеет такого значения для Гёте, какое имела постановка «Валленштейна» для Шиллера.

Чего же не хватает Гёте в союзе с Шиллером? Прежде всего, доказательств истинной дружбы.

Гёте всегда отдает себя целиком. Шиллер всегда отделяет свой ум от сердца.

Наступает третий год союза поэтов. Дружба их достигает апогея, письма так и летят взад и вперед, все чаще навещают они друг друга. И все-таки ни на одно из произведений Гёте Шиллер не оказал решающего воздействия. Ни по одному существенному пункту Гёте не последовал его совету.

Их самая длинная и интересная беседа завязалась по поводу «Вильгельма Мейстера». Когда возник дружеский союз, роман был написан только наполовину, и не будь Шиллера, он, может быть, так и остался бы великолепным торсом. Но Шиллер заставил Гёте дописать его до конца; и, кажется, именно влияние Шиллера сделало последние части романа бесцветными и безжизненными. Впрочем, споры, разгоревшиеся вокруг этого произведения, нашли непосредственное отражение и в самом романе. Одна из глав последней части так и начинается: «Однажды вечером, собравшиеся принялись спорить, чему следует отдать предпочтение — роману или драме?» И дальше следует насыщеннейший мыслями экстракт, извлеченный из переписки по вопросам эстетики между Гёте и Шиллером.

Указующий перст Шиллера-драматурга подчеркивает, какие именно персонажи в романе следует обрисовать яснее. Гёте отказывается это сделать, ссылаясь на «некий реалистический тик». Он почти ничего не делает, чтобы придать ясность своим персонажам. В конце концов, советы Шиллера начинают надоедать Гёте, ему не хочется больше показывать Шиллеру «Вильгельма Мейстера», покуда тот не выйдет из печати. А «Герман и Доротея» и «Побочная дочь» появляются на свет совершенно неожиданно для Шиллера. Теперь он советует другу снова взяться за «Фауста». Однако Гёте никак не может заставить себя расшнуровать папку с рукописью. Когда, же он все-таки берется за «Фауста» Шиллер приятно поражен.

Лишь в двух произведениях Гёте ощущается непосредственное влияние Шиллера: в театральном варианте «Гёца» (где в угоду сценичности произведение много утратило из своего очарования) да еще в мертворожденной «Ахиллиаде», которую Гёте построил, строго следуя теории сюжета и формы. В это время Гёте уже заблудился в чаще эстетических теорем, а в Шиллере он обрел страстного эстетика, которого так искал, хотя и с трудом переносил. И только через пять лет у Гёте, наконец, лопнуло терпение, и с внезапной решимостью он отказывается от всяческих теорий во имя спасения художественности произведений. Однако Шиллер и теперь настаивает на своей философской видимости и продолжает утверждать, что философия есть главное звено во всей эстетической цепи.

«Что стало бы со мной, не влияй на меня Шиллер?» — патетически вопрошает Гёте уже в старости. Мы ждем, что тут-то и последует перечень главнейших произведений, написанных в период дружбы с Шиллером. А Гёте говорит: «Располагай мы рукописями для «Ор» я не написал бы «Беседы немецких эмигрантов» не перевел бы «Челлини». А уж элегии и вовсе не появились бы, да и «Ксении» конечно, не начали бы жужжать».

Ну что же! За исключением трех-четырех стихотворений, эти вещи смело могли бы и не появиться, и, право, творчество Гёте нисколько не пострадало бы.

В часы других настроений Гёте и сам прекрасно видел, как ничтожен урожай по сравнению с затраченными на него трудами. «Сколько времени мы с Шиллером попусту убили на «Оры»!.. — сердится старик. — Вспомнить не могу без досады обо всех делах, которые ровно ничего нам не дали».

Но особенно сожалел он о той единственной работе, которая нашла наиболее громкий отклик, и которую он действительно проделал с Шиллером, о «Ксениях».

В период, когда Гёте оказался в одиночестве, когда он стал предметом нападок, и его чуть было не свергли с престола, он увлекся пародиями. Впрочем, враждебность, которой он проникся к окружающим, носила не личный, а скорее отвлеченный характер. С тех пор как ему минуло двадцать лет, Гёте никогда не вел полемики с конкретными лицами.

И вдруг в один прекрасный день ему пришла в голову безобидная мысль. Он предложил Шиллеру ввести в «Оры» раздел критических писем. Но Шиллер тотчас перевернул замысел Гёте. Он превратил журнал в настоящее поле сражения. Вопреки желанию Гёте Шиллер решил не допускать в новый раздел ни писателей, ни читателей. Он требует, чтобы в нем выступили только сами издатели и, опираясь на собственные силы, повели самое широкое наступление. «Те же, кому вздумается защищаться, вынуждены будут принять наши условия. Начать нужно не с предложений, а прямо с дела, и пусть нас сколько угодно считают невежами и грубиянами».

Гёте уступает шаг за шагом и, наконец, принимает все предложения Шиллера. Наиболее удобной формой для атаки кажутся ему эпиграммы Марциала, и, подражая им, он швыряет с десяток собственных двустиший. Они просто электризуют Шиллера, и тот немедленно публикует их, а с ними вместе и собственные шестьдесят шесть дистихов. Сперва, Гёте намеревался подвергнуть атаке лишь партии и учреждения. Но Шиллер уже охвачен боевым задором. Он нападает на отдельных лиц, да еще с громкими именами, нападение ведет, иногда в открытую, иногда прикрываясь прозрачной маской. Наконец, он требует немедленного объявления войны, и тут ему удается разбудить гётевского демона.

Хотя это не соответствует ни возрасту его, ни настроениям, Гёте поставляет все, чего требует Шиллер, и, в свою очередь, настаивает на педантическом сочинительстве «Ксений». Оба друга пишут около тысячи двустиший, многие из них, совместно. Штук пятьсот они публикуют в своем альманахе, и, тотчас же, человек восемьдесят писателей почитают себя оскорбленными смертельно.

«Ксении» Шиллера резче, остроумнее, ядовитее.

Они лучше написаны. Он серьезнее относится к публике, к критике, к конкурентам — ведь он твердо намерен прийти к власти.

Впечатление, которое произвели «Ксении» повсеместно, чудовищно. Все кричат, что Гёте совратил Шиллера. И лишь близкие друзья в толк не возьмут, как же мог Гёте, этот «медлительный медлитель… позволить соблазнить себя и пойти на столь юношеское озорство». Все оскорбленные немедленно отвечают собственными стихами, при этом весьма остроумно и зло. Шиллер скрежещет зубами: как смеют они так обращаться со столь прославленными именами! И тотчас же возражает обидчикам новыми «Ксениями» и тоже со всей страстью. Гёте, напротив, с полным спокойствием ждет очередных ответов. Вскоре, однако, теряет самообладание и он. Тем не менее, Гёте решает впредь действовать осторожно и бракует черновик Шиллера, написанный в слишком резком тоне. Он намерен позабавиться, и как следует. И впрямь «дело пошло веселее… мы выиграли время».

И вдруг, когда Гёте собирается в самом сатирическом тоне отбить все атаки врагов, Шиллер объявляет перемирие. В нем победил житейский опыт. Страсть его погасла. Он хочет добиться взаимопонимания и воссоединения с противниками. Гёте с облегчением вздыхает. Опасность миновала…

На этом эпизоде и кончается «отрицательное» влияние Шиллера на Гёте. Несмотря на то, что Шиллер гениально проникал в произведения Гёте, он совершенно не понимал природу его личности. Ему казалось, что человек в сорок семь лет уже завершил процесс развития, что единственная его задача — воплощать свою, уже вполне сложившуюся, личность во все новых и новых образах.