В картине «Невод» (одной из сцен труда, которые он так любит) даны очень смелые деформации. Но так как они продиктованы глубокой линейной логикой, они не шокируют вас. Фромантен говорил когда–то: «Голландцы привели нас от литературы к науке, но остается еще перейти от натуры к живописи». У Тобина есть и литературное содержание, есть и много метко наблюденной натуры, но есть и самоценная живопись, превращающая комбинацию среды, предметов и людей в нечто настолько слитное, что, кажется, натуру и представить себе нельзя в иных пропорциях, чем данные им. Живет глубокой водой, небом, простором и его «Канал». Но, быть может, все превосходит маленькое полотно «Отдых». Странно — эти покатые линии, бегущие к земле, эти деревья, взятые в виде сплошных масс, вся эта трактовка, уничтожающая детали и смело вторгающаяся в естественность, не противоречат впечатлению от этой картины, роднящему ее с классиками — с Джорджоне! Так же предвечерне густы краски, такой же повсюду разлит величавый покой, так же полубожески благородны персонажи. Примите во внимание, что Тобин — совсем молодой человек.
Совсем молодой человек и Маршан. На этой выставке он тоже дал превосходные вещи. Далеко отброшены теперь всякие полукубистские серые тона и каменность очертаний. Nature morte, цветок, — не обинуясь скажу, — шедевр. Импозантный, тяжелый, стойкий горшок, и из него легко выбрасывается растение, похожее на водомет, на фейерверк, зеленое и багровое, радостное до какой–то угрозы. Другой цветок, вроде кактуса, стоит на окне. Сам он — кряжистый, жилистый, упрямый. И окно, и здания, которые видны вдалеке, — как все это построено! Какое торжество той материальности, которой (на мой взгляд, все–таки тщетно) искал Сезанн!
С удовольствием увидел я полотна житомирского уроженца Штеренберга. Они нисколько не теряют от опасного соседства.
Левицкая и отчасти Максанс несколько отстали: их работы стали серьезней, но это перепевы того, что делал Маршан в предыдущие два года.
По тому же пути художественного синтеза удачно идут Шарло и поляк Мондшайн.
Несколько иную разновидность синтетизма являют собою декораторы, более или менее на новый лад возвращающиеся к пуссеновской традиции. Во главе этой группы стоит, на мой взгляд, Дюсюше. Его картон для ковра и на этот раз отличается обычным для него классическим рисунком и здоровой, поющей грацией. Только некоторый холод, некоторый оттенок академизма мешает как ему, так и другим даровитым представителям этой во всяком случае интересной «реакции». Кенель, Флоро и особенно Дальбано выставили гармоничные и благородные работы.
По обыкновению хорош Синьяк. Раз привыкнешь к изобретенной им манере неоимпрессионизма или пуантилизма, которая на первый взгляд шокирует, начинаешь ценить его светоносность, это ликование синего воздуха и золота лучей. Против самого метода было бы легкомысленно возражать априорно: им работал Сегантини, а у нас в России Игорь Грабарь, пользуясь им, давал тоже изумляющие по количеству света вещи.
Но из школы Синьяка вышел и один из интереснейших художников молодой Франции — Максимилиан Люс.
Чрезвычайно оригинально и симпатично в нем (естественное, впрочем) соединение двух начал — юношеской жизнерадостности и проникновенной любви к рабочему классу.
Надо думать, что Люс покажет в недалеком будущем, чего можно добиться, идя по этому пути. То, что он дает пока как живописец рабочей жизни, сводится, скорее, к необыкновенно живым, как бы моментально–фотографическим воспроизведениям труда и отдыха. В этом отношении Люс не идет пока дальше Стейнлена, но большую разницу составляет то, что Люс пишет красками и умеет создавать интересные симфонии, в особенности на тему труда строительного, портового и т. п. Люс любит небо. Но где он достигает (опять–таки пока) самой большой высоты — это в пейзаже с фигурами. Он такой же голубой, трепетный, как Синьяк, но гораздо проще, моложе. Его пейзажи трогают своей верой в жизнь и необыкновенно радостно гармонируют с резвыми телами купающихся детей.
Остановлюсь теперь на некоторых отдельных произведениях, заслуживающих упоминания. Довольно известный уже русский художник Перельман, обыкновенно несколько шокирующий в своих картинах слишком большой нарядностью и искусным, но нарочитым эффектничаньем, в этот раз сдержаннее, благодаря чему ему удалось создать один из лучших пейзажей нынешнего Салона. Пелена синего снега, вечернее небо за чащей зимних деревьев — полны настроения. Единственным упреком является остаток всей той же кокетничающей красивости. Упрек, для многих равный похвале.
Другой любимец почитателей красивой живописи, тоже русский живописец Альтман, несомненно прогрессирует, может быть, потому, что все более сживается с французским пейзажем.
В прошлом году я отметил прекрасную «Крестьянку с ребенком» русского живописца Панна. В этот раз он опять выставил такую же красивую и здоровую мать, такого же забавного и очаровательного ребенка. Костюм иной, вместо зимы — лето, но нельзя не посетовать на художника за повторение, лишь слегка варьирующее предшествующую работу.
Из русских отмечу еще Шагала, полуинфантилиста, деформатора–фантаста, не лишенного силы воображения и известной острой оригинальности; Каменева с его любопытным «Парижским эскизом», в котором больше чем в естественную величину взятая загадочная женская голова, прекрасно вылепленная, выдвигается на фоне ночного Парижа.
Пейзажей хороших очень много. Всех не перечислишь. Из раньше не встречавшихся мне имен отмечу Сантоиллярия с его поэтичным «Летним вечером» и очень сочного Буонримини.
Картин, сильных психологическим содержанием, меньше. На первом плане тут придется, пожалуй, поставить Рожера де ла Бруа: «Снятие с креста», «Сатиры» и «Старухи» — все это мощно в своем зловещем безобразии. Жуток и тощий Христос, пугливо бредущий вдоль пустых полей по унылым дорогам на картине бельгийца Денейе. Понравилась мне своей красивой силой «Голова бога» Брьюстера; она только слишком близка к известному античному Вакху, слывущему за голову Платона.
Быть может, самым заметным и как–никак отрадным проявлением того, что ищущие что–то находят, является изумительный расцвет картин, метко названных немцами Stilleben[208]. Это действительно совсем не nature morte. Молодые художники, устремившиеся сюда за Сезанном, добиваются не только превосходных красочных эффектов, убедительной вещности, но и импонирующего чисто психологического содержания.
Как, например, пышно, с царственным, ренессансовским богатством композиции даст свои «Фрукты и цветы» Ружо! Мадам Пото, выставившая пару плохих портретов, дала какой–то фейерверк синего и желтого в своей nature morte. По–моему, здесь гораздо больше того торжества чистого колорита, о котором проповедуют Руссель и Делоне, чем на их собственных полотнах, плоских и матовых. Для того чтобы дать подлинную радость «цвета», надо зажечь огни где–то в глубине, разрушить плоскостность окрашенного полотна, чего господам орфистам положительно не удается сделать. А у мадам Пото так и горит сапфиром ее колоннообразная ваза! Отмечу еще Вийома, Зане и особенно Беше, который в своем полотне «Яблоки и виноград» дал смелую и вместе ласковую симфонию белого, зеленого и синего.
Есть и интересные рисунки. Как всегда, пластичен и торжествен безукоризненный рисовальщик Рембовский. Но самым интересным в этом отделе показался мне опять–таки русский — Жингарев. Вот поэт большой силы и рисовальщик огромной выразительности. Потрясающи его две кричащие головы — «Приступ отчаяния». И в «Мистериях жизни», «Поцелуе», «Сладострастии» есть веяние Эдгара По. «Три спины» сделали бы честь любому рисовальщику нашего времени. В общем, фантазия Жингарева направлена мрачно. Но, быть может, это временное. Если артист молод, то от него многого можно ожидать.
Ниже всякой критики скульптура. Кроме нескольких статуэток да изящных терракот Чехановской — к сожалению, несколько однообразных, но полных восточной неги, — остановиться не на чем.
208
Stilleben — «тихая жизнь» — немецкое название для картин, изобража ющих неодушевленные предметы. Луначарский противопоставляет его фран цузскому названию такого же рода картин: «nature morte» (натюрморт), то есть «мертвая природа».