Изменить стиль страницы

На столе у вас – новый роман, отрывок из которого мы и предлагаем читателям. И здесь мы узнаём руку привычного нам писателя Макарова, который, по определению Льва Аннинского, «соединяет в себе обаятельного рассказчика и дотошного знатока жизненной фактуры». Есть у вас какой-то свой секрет по отношению именно к фактуре?

– Берёшь литературу 20-х годов: советскую или эмигрантскую… Берёшь Бабеля или Леонова, не важно. Но ты понимаешь из их произведений, что происходило в стране. Писатели занимались жизнью своей страны, своего народа, говоря с пафосом. Чем ещё хороша та литература? Было принято хорошо писать. Все они замечательно воссоздавали время. Есть у меня даже теория, не ахти какая. То, что происходит в стране, заметно не у самых первоклассных писателей, а у тех, кто чуть поскромнее. И вот современный постмодернизм с его фантазиями. Я думаю: как человек через двадцать лет будет читать их книги? Как он поймёт – что сколько стоило? Куда люди ходили? Как влюблялись? Какие были отношения? Ведь всё же быстро меняется! И из этой литературы никакие перемены не видны!

Неужели все современные писатели страдают этим?

– Понятно, речь не обо всех. Вот сейчас появились новые реалисты – они это поняли, почувствовали. Потому что долг литературы – показывать, что с людьми происходит. Поэтому я написал и тот роман, «В ожидании звонка», и новый. В сущности, он готов, сижу редактирую, но никому ещё не предлагал. На названии пока не остановился. Хотя одна придумка есть, эпатажная немножко, – «Страдатели». Для начала буду пытаться предлагать в журналы. Прошлый раз я недооценил их, подумал, ну что журналы, тиражи маленькие. И не учёл, что их читают критики.

В публикуемом отрывке идёт человек по американскому городу, а то тут, то там – подворотни, вполне даже отечественные, какие-то приблатнённые парни, как на родных улицах, и так далее. Виден символ: все мы находимся в мешанине из своего, родного, и привнесённого. Получившаяся смесь странна, неудобоварима, но что с ней делать, чем заменить, никто не знает. Это в отрывке. Но, может быть, и весь роман таков?

– Да, там есть такое. Роман про человека успешного в жизни советской, который на старости лет оказался в бедности, как многие наши нынешние интеллигенты. О том, как люди попали из одних общественно-политических обстоятельств, которые, может быть, не очень и любили, в другие, которые их тоже не сильно обрадовали. И это не жалобы, а констатация той жизни, которая есть. Потому что про неё опять никто не пишет. Или про миллионеров строчат, или решают идеологические задачи.

Ну и традиционный вопрос: о планах.

– Был такой писатель и газетчик, он ушёл во время Великой Отечественной в ополчение и погиб, Ефим Зозуля. Он был минималист, очень хорошо писал короткие повести, короткие рассказы. Он задумывал написать серию новелл «Тысяча» – о тысяче судеб людей: что с ними было до революции и что стало. Совершенно объективно – и о возвышениях, и о крахах. И мне бы хотелось написать такую книгу, потому что я такие судьбы наблюдал! Психологически это очень интересно! И социально. Но очень мало об этом пишут.

– Что ж, задачи у вас серьёзные и интересные. А для их решения прежде всего требуется доброе здоровье, какового мы вам от всей души и желаем!

Беседу вёл Александр ЯКОВЛЕВ

Прокомментировать>>>

Литературная Газета  6282 ( № 27 2010) TAG_img_pixel_gif93152

Общая оценка: Оценить: 5,0 Проголосовало: 3 чел. 12345

Литературная Газета  6282 ( № 27 2010) TAG_img_pixel_gif93152

Комментарии:

235-я улица

Портфель "ЛГ"

235-я улица

Отрывок из нового романа

Литературная Газета  6282 ( № 27 2010) TAGhttp___www_lgz_ru_userfiles_image_28_6283_2010_15-2_jpg758376

Баркалов, натянув плащ, выходил из «Самовара». Вообще-то ему хотелось бы выйти в апрельскую ночную Москву, пустынную и оттого слегка неузнаваемую, одновременно тёплую и холодную, будоражащую именно этим смешением противоположных ощущений, которое, видимо, и есть именно то, что зовётся весенней свежестью. Но за дверью были 57-я стрит, Бродвей, Таймс-сквер, Нью-Йорк, залитый вроде бы невероятным для ноября бурным, почти летним ливнем. Как-то особо очевидно сделалось, что совсем рядом Атлантика, с её неоглядными зелёными валами, ураганами, ревущими штормами, обложными туманами и внезапной переменой ветров, приносящих проливные дожди. В огромных, совершенно московских лужах отражалась и вздрагивала реклама: знаменитый верблюд, повесивший дымящуюся сигарету на оттопыренную толстую губу, вывески «Александера» и «Вулворта». Зрелище не утешало, поскольку лужи были ещё и глубокими. И проезжающие машины, словно московскими водилами управляемые, окатывали Баркалова водою из неиссякаемых луж. Около дверей ресторанов, отелей и ночных клубов машины притормаживали, вылезавшие из их недр дамы и господа в длинных и просторных, как монашеские рясы, белых макинтошах раскрывали широченные куполообразные зонты из чёрного прорезиненного шёлка или прозрачного пластика. Иногда с подобными же «амбреллами» к ним навстречу выбегали швейцары в расшитых золотом вельможных сюртуках и в адмиральских фуражках.

А дождь всё лил и лил, омывая люминесцентные витрины, заполненные телевизорами, компьютерами, таймерами и прочей электронной атрибутикой непонятного назначения, бронзовую статую бруклинского портного местечкового происхождения, корпящего над швейной машинкой «Зингер», совершенно неотличимой от той, какая сохранилась в баркаловской московской квартире, и стоэтажную башню авиакомпании Panamerican, чьё изображение в течение многих лет едва ли не каждый вечер Баркалов видел по московскому телевидению.

В какое-то мгновение он почувствовал, что брести под беспрестанным дождём уже выше его сил, и нырнул в первую попавшуюся нору – вход в сабвей, здешнее метро. И вновь, как в самый первый раз, ему почудилось, что он спускается в преисподнюю, в чистилище, странным образом напоминающее какую-нибудь провинциальную допотопную баню или же санпропускник военной поры, в каком он никогда в жизни не был. По чугунным истоптанным ступеням, следуя не столько указателям, сколько интуиции, подымаясь и опускаясь, он переходил со станции на станцию, с одной линии на другую, из одного грязного коридора в такой же с подтёками сырости на потускневшем кафеле стен, с влажной духотой, которая странным образом усугублялась скуповато-тусклым освещением. Казалось, что слабеющие светильники тонут в клубах пара. Из них, из этой мистической душной полумглы, выступали фигуры людей, сам физический тип которых прежде был Баркалову неизвестен. Это были метисы и мулаты всех мастей, старые нищие негры в опорках на босу ногу, гремящие милостыней, собираемой в бумажный стакан из-под кока-колы, индейцы, а может, азиаты, перемешанные с чернокожими, пугающие физиономии которых приблатнённостью выражений напоминали Баркалову дворы и подворотни его детства.

Из тоннеля поезд выбрался на эстакаду и загрохотал по ней, омываемый потоками дождя. На станции «235-я улица» Баркалов вышел из опустевшего вагона, по скользким чугунным ступеням спустился на Бродвей, похожий в эти минуты на широкую реку, так сказать Бродривер, текущую среди двухэтажных, смахивающих на бараки домов. Памятуя, что ему нужно идти от Бродвея up hill, то есть подыматься в гору, он и побрёл вверх по кирпичной глухой улице, напоминающей рабочие окраины в Свердловске или в Магнитогорске. Разве что магазинов и магазинчиков на ней было побольше, но сейчас они были закрыты, а в дверях редких сомнительных баров торчали чёрные ребята стрёмного вида или такие же латиносы, мимо которых боязно было проходить. Но в то же время давнее дворовое чувство опасности пробуждало в нём самолюбие, подавляемое в течение всего нынешнего вечера. А честно говоря, в течение почти трёх недель пребывания в Нью-Йорке. В сущности, в «Русском самоваре», расплатившись по-купечески за всю ксюхину бражку, он совершил свой единственный в Америке мужской поступок, и теперь запоздалая гордость распирала его. Точнее, гордость, переходящая в заносчивость и даже в нечто, родственное злости, – попадись ему в это мгновение Инна, он наговорил бы ей кучу нелепых, чудовищных вещей в отместку за все свои унижения, за терпеливую покорность, за проглоченные обиды. Это был бы бунт на корабле, жестокий и яростный, как все бунты, но праведный и давно зревший. Уважая себя за смелость, за легко приходящие на хмельной ум горькие саркастические аргументы, Баркалов перестал обращать внимание на дождь и на то, что дорога его не имеет конца. Давно уже должна была возникнуть на его пути знакомая развилка с приметным зданием лютеранской или какой-нибудь квакерской церкви посередине. Должен был показаться озарённый голубым неоном City bank, вернее, одно из типичных его районных отделений, разбросанных по всей Америке. Наконец, давно пора было начаться Джонсон-авеню, её респектабельным, уютным, хотя зачастую простодушно безвкусным особнякам.