Изменить стиль страницы

— Хорошо, — согласился я, — давай я про тебя напишу, но ровно все совершенно другое, чем ты есть.

— Хм, — поморщилась она, — а как же тогда будет понятно, что это вообще имеет отношение ко мне?

— А я тебе скажу, что это вот — про тебя.

— Тогда можно и не писать вовсе. Берешь что написано кем угодно, тыкаешь в книгу и говоришь: вот, это про тебя, только совершенно все не так, как на самом деле.

— Ну ладно, — согласился я, — тогда я оставлю от тебя эту квартиру, внешний вид — и то только общее строение организма, характер и место работы.

— Место работы — непременно. А личную жизнь?

— Откуда же мне про твою личную жизнь известно?

— Так ты вот так и пиши, будто тебе все известно, а мне как раз и будет интересно узнать, что могло бы со мной быть — в твоем понимании.

В ее словах была несомненная прелесть задачи. Все как неправда, но при этом как бы кружа вокруг нее, и эта неправда будет оказываться по-своему живой. Так что я согласился.

Она в ответ зачем-то почесала себя за ухом. Зачесалось, наверное.

Вообще, когда она была хороша, она была очень хороша. Так же и ее заморочки были дебильными, причем какими-то простецки отвратительными — словно бы в ней включался маленький механизм рода небольшого будильника, дребезжал и стриг ее мозг, — в результате чего она выказывала себя обычной двадцатитрехлетней сучкой, весь мир вокруг которой был предназначен для того, чтобы делать ей приятное. Конечно, это нормальные человеческие реакции, но в ее случае это выглядело диковато. Что на самом деле характеризует ее хорошо. Конечно, это я уже принялся сочинять из нее уместную мне героиню.

Кажется, у нее была некоторая определенность по части того, что хорошо, что плохо, что cool, а что fuck. Будучи вполне умной, она должна была ощущать некоторую недостаточность такого подхода, однако же, учитывая обстоятельства жизни, возраст и т. п., не могла переменить точку зрения так, чтобы в качестве хорошего воспринимать, скажем, любую интенсивность: что на самом-то деле прямо отвечало бы её душевному и телесному устройствам. Ну а место работы да, о нем надо написать. Без места работы тут не обойтись.

А вот что до наших отношений, то без их описания обойтись можно вполне. Возможно, в ней была еще некая, неизвестная мне глубина, на которой она только и шла на близость. Или так: именно там для нее близость и могла только наступить, ну а я на этой глубине для нее отсутствовал.

Словом, мне она не давала, да будто бы и не предполагала, что могла бы. Или она уже развела свою жизнь по понятиям, причем у нее полностью отсутствовало физиологическое любопытство. Возможно, что просто прагматически не была склонна осложнять отношения, раз уж живем рядом, да и вообще — на предмет дальнейшего хода жизни, были же у нее какие-то планы на сей счет? Хотя и не видно, чтобы она жила по плану.

Я все же не понимал, почему у нас с ней ничего не развивается, будто так и положено было остановиться у какого-то барьера (притом что я вовсе не считал, что сразу за ним секс бы и наступил). Причем никого я у нее — обычно я заходил к ней без звонка — никогда не видел, не заставал. Не то что "ко мне нельзя, я не одна", — в дверь, а и просто никого у нее видел. Меня это даже расстраивало: интересно было увидеть, с кем бы она могла бы. Может быть, мне это было интересней, нежели самому вступать с ней в отношения, я ведь даже конкретных попыток не делал — впрочем, и она никогда не вела себя так, чтобы такую попытку спровоцировать. Наверное, я ее просто не понимал вполне, и это нами ощущалось, пресекая развитие.

Теперь она сказала, что хочет спать, и тут же приступила действовать в эту сторону, вставать ей завтра надо было в семь. Я допивал чай и докуривал, когда она вдруг высунула голову из ванной и сообщила:

— Я поняла, в чем там дело!

— Где?

— В истории с Бармалеем.

— Что?

— Он просто у себя дома делает голема. Точно тебе говорю — я о нем тоже разные штуки слышала. В другой раз расскажу.

— Не понимаю…

— Точно тебе говорю. А тот тип, который сидел за дверью и стихи читал, — он голем уже и есть.

Улица, цветочный магазин

Я же пошел гулять по улице. Наступала ночь, вообще—к концу дня снова начало теплеть, но тепло было теперь мягким, уютным. Признаться, думал о словах Галкиной про голема. Не столько о големе, сколько о том, что эту идею предложила именно она. Да, кстати, — подумал я, — она же могла просто не открывать мне, когда того не хотела. Да, но ведь и света в окнах в таких случаях не было. То есть, получается, ночевала не дома? Но это ладно, должна же она с кем-то все-таки жить, но вот голем, что ж такое…

Тут в чем было дело: не говоря уже о ее службе (в моем понимании, она работала в прямых окрестностях власти), она и по характеру менее всего была склонна к производству телег. У нее была даже какая-то повышенная агрессивность в отношении любых выдумок и отклонений от реального, то есть фактического положения дел. И вот теперь такое сильное предположение.

Разумеется, дом номер 15, Бармалеев, мне было не обойти. Я подошел к нему, стал у витрины цветочного магазинчика. Плохой был магазин, в витрине жухли бессмысленные в июле красные гвоздики в целлофане и три полузадохшихся ириса в пластмассовой, сиреневого цвета вазе. В словах Галкиной, несомненно, был конкретный смысл, которого я уловить никак не мог.

За моей спиной — видно было в витринном отражении — проехала темная и гладкая машина: похоже, это как раз подъезжал к своему дому начальник Галкиной, она, бедная, еще переживала, что вот так неудачно сняла квартиру. Впрочем, маловероятно, что начальник имел представление о том, где она живет. Уж во всяком случае, до дому не подвозил — у них таких вольностей, как я понимал, в натуре не предполагалось.

Да, вот, — что-то ощутил я, — возможно, какая-то подсказка, не вполне уловленная ей самой, состояла в том, что эта големовская история все время повторялась… Не говоря уже об Адаме, существовало множество историй, вполне самостоятельных даже относительно исходной байки о глиняном человеке, который начинает как бы жить, как только ему на лбу напишут имя Бога.

И Мэри Шелли, и Майринк, и кто угодно, включая Снегурочку и Буратино, всю на свете анимацию-мультипликацию и кинематограф как таковой. То есть в этой истории было что-то повторяющееся, следовательно — сущее. Одни только фантазии не повторяются, а если что-то повторяется, да еще и не копируя прямо предыдущий случай, то это — реальность.

Разумеется, тут мне захотелось еды, а куда было идти? В ларек за пельменями или все в ту же забегаловку дома № 39. Я выбрал второй вариант, там и выпить можно было на людях.

Кафе-забегаловка, дом № 39

Тут я не без удивления обнаружил такую пару: Мэри Поппинс (местное название, конечно) и Куракина, моего старшего приятеля, того самого, который и вовлек меня однажды в переводческие труды. С него поэтому описание и начну. Но тут была проблема: подсаживаться к ним или нет? И неловко вроде бы нарушать уединение, а как не подсядешь, когда все знакомы лет двадцать, пусть даже в такой конфигурации никогда не встречались? Куракин мои сомнения разрешил, отодвинув третий стул у стола.

Я, конечно, еще отошел к стойке, брать себе еду и водку. У буфетчицы был какой-то неблагоприятный день, она все роняла— собственно, они уже почти закрывались. Кроме Мэри и Куракина еще только в углу полулежала засыпающая компания лиц кавказской национальности, время от времени забредавшая в наши края. Кто они были такие, я не знал. Не интеллектуалы, уж точно, не то что мы. Еще на высокой подставке в углу о чем-то мелькал телевизор, но звук был почти не слышен.

Куракин был высок, сутул, немного неопрятен, но в варианте неопрятности человека, смолоду носящего пиджаки, хотя бы и разной степени потертости. Чего он это так, никогда у него не спрашивал, даже отчего-то раньше не удивлялся: может, пиджаки создавали ему уместное ощущение тяжести на плечах.