Изменить стиль страницы

— Тело же каменного голема изготавливается из камней средней величины, сложенных в кучу, сходную очертаниями с человеческим телом, а впрочем — это даже не важно. Куча чем-то посыпалась, что ли толченым алмазом и какой-то еще алхимической тайной. Металлического же делают из какого-то металла. Тоже чем-то посыпают и пишут на лбу знаки "силы", "разума" и "жизни", а также его имя. Может поднимать грузы до 32 тонн. В силу неких причин гальванического свойства он чрезвычайно подвержен действию воды (причем золотые големы тоже ее боятся), но покрытие лаком спасает от преждевременной гибели. По причине чрезмерных собственных напряжений в металле подвержен спонтанному разрушению, в среднем существует не более недели.

— Ну, это ты компьютерную игру какую-то рассказываешь. Ты про настоящего скажи.

Куракин задумался, припоминая. Похоже, что про големов он писал совсем недавно. В какую-нибудь "Экспресс-газету".

— Да, наверное. Это уже больше на игру похоже. Не помню, откуда я это вычитал. Но все равно, что же получается? Значит, все так на свете и разыгрывается, если все время повторяется?

— Ну дальше, а живой-то? — это уже и Маша меня поддержала.

— Такой голем сшивается из разрозненных кусков плоти: человеческой или животной. Для оживления требуется гальваническое воздействие, для чего устанавливаются у головы и у ног оживляемого голема два электрода, связанных с молниеулавливателями. Когда все готово, остается ждать грозы: аппаратура эффекта не даст. В сущности, он такой же человек, как и настоящие люди, только несколько странный и медлительный. Относительно него не вполне ясна степень его подчинения и то, что он может делать.

"Гроза вчера была", — тут же вспомнил я.

— Ужас какой, — пожала плечами Маша. — Это же надо так было забивать себе голову.

— Вот в том-то и дело, — сказал я, несколько охмелев, наконец, после ста пятидесяти грамм. — В том-то и дело, что они голову себе забивали. Значит, перло из них это, то есть для них это было вполне конкретно. Хотя бы для того, кто это записывал… вот в чем пафос.

— Однозначно — кивнул Куракин. — Причем надо вот на что обратить внимание. По одной логике, его делают из глины, по другой — из куска мяса. И оживляют тоже — либо именем Бога, либо словом "жизнь", а еще в одном варианте необходимо было дотронуть ся до его лба и написать там слово "emeth" (правда) — он оживал. А чтобы его уничтожить, надо было соскрести первую букву, тогда слово сокращалось до "meth" (он мертв) и голем превращался обратно в сухую глину.

Что ли зря я все это затеял, потому что Маша погрустнела, как бы украдкой, но все же и демонстративно зевнула, и сказала, что пойдет домой. Куракин встал и присоединился к ней, дабы сопровождать. Кажется, я им все-таки испортил посиделки. А куда было деваться и о чем бы иначе стали говорить? Не про былые же годы… Впрочем, Мэри могла сдуру принять вопрос про Голема на свой счет — с нее бы сталось. Ну так и поделом. Или же она вовсе не погрустнела?

Но было в ней еще что-то не съеденное. Как объяснить? Что-то пригодное для чего-то. Даже и не то чтобы пригодное, а вот именно что еще не съеденное. На примере юных девиц: в них же есть эта "несъеденность", что, в общем, и причина их привлекательности, а иначе чем они могут быть интересны? К таким же ничего нового никогда не придет, у них есть только что-то "это", пока его не сожрут. К сексу это отношения не имеет, он и без этой вещи происходит, некая иная штучка. Возможно, люди такого сорта именно ее имеют в виду, когда говорят о самовыражении: то есть как-то сделать так, чтобы от этой штуки избавиться, куда-то ее вложив. В Мэри это "что-то такое" еще оставалось, что, похоже, и служило опорой ее сохраняющейся загадочности. С Куракиным же было сложнее: отчего он, например, такой разговорчивый? Впрочем, как и большинство журналистов средних лет. Ну а про себя, конечно, никогда ничего не знаешь.

Интересно все-таки, почему они теперь начали вместе расхаживать. Не по причине пошлого любопытства, а странно — чего это вдруг теперь. Надо будет к нему завтра зайти и выяснить, на этой улице ведь мало что происходит. Что ли с возрастом все становятся ленивее, рассуждая, что нам и так неплохо живется, и чего тут входить в непривычные сферы, связи и пространства.

Я некоторое время еще посидел в забегаловке — у меня был чай и водка на донышке, так что мой неуход с ними мог быть списан именно на это, хотя кого волновало. У них, у нас — одиноких — рано или поздно все как-то хочет устроиться. Есть же внутри человека ощущение какого-то дома. Должно быть — при всех расходящихся по жизни историях. Душа же как-то ощущает, что для нее дом и даже каким бы он мог быть тут. Вот и находится что-то приблизительное, но тогда лучше, чтобы со скандалами, они отвлекут от того, что это лишь приблизительно. А если тебя лично кто-то когда-то заколдовал и ты согласился на то, что тебе подсунули, так сам и виноват, что с тобой этот трюк прошел.

Потом я все же вышел, да меня и выгнали — закрыться хотели. Было около часа ночи. Тем не менее неподалеку обнаружился вчерашний мальчонка — я, кстати сказать, так и не спросил, как его зовут, — но, что характерно, — с Симпсоном. Они приближались, причем парень меня и не узнал даже. Я его окликнул. Тут он узнал, уже по голосу.

— Ну вот, нашелся, — показал он на пса. Пес выглядел довольным и, как бы это сказать, несколько таинственным. По всей видимости, у него появился некий новый опыт, полученный им за время отсутствия, причем пес кумекал, что хозяин о сути этого опыта дознаться не сможет.

— А как нашелся? — поинтересовался я.

— Сам пришел. Мать утром приехала, а он возле дверей лежал. Разругала меня.

— Тебя-то за что?

— Ну как… за то, что без поводка гулять вывел. Хотя я сто раз его с поводка спускал, да и она сама тоже. Зачем на нашей улице поводок.

— Ну вот и хорошо, что обошлось, — оставалось констатировать мне. — Что ж ты все по ночам-то ходишь?

— Так он просится, — . ответил мне вслед пацан.

И вот тут, дойдя до своей квартиры, я понял: Гал-чинская-то могла иметь в виду что-то вовсе другое, но я увидел, как ее слова могли оказаться правдой. Вот в чем дело: теперь големом могло быть сочтено просто модифицированное существо. Не обязательно клонированное, а просто генетически измененное. То есть существо, которое полностью — в результате какой-то процедуры— теряло некую… не физическую даже, а смысловую, родовую связь со своим происхождением. Как крещение искупает первородный грех, то есть выводит человека… из-под кармы что ли. Аннулируя, скажем, его генетические, наследственные зависимости. Человек, он же может стать совсем другим. Как после Чечни.

Она, конечно, могла сама и не знать, что именно сказала: все так и сходится из кусочков. Каким-нибудь паззлом. Я же пока тоже не знаю, что может получиться в сумме, пока только два-три кусочка картинки сошлись, составились, слиплись.

Можно было, наверное, не уничтожать даже память — например, если в человеке в самом деле есть точка какой-то настройки, которая производит ему объяснения того, что с ним происходит. Ее перемена сделает человека иным, то есть внедрение в него чужой точки и произведет на свет голема.

Чтобы понять, что это так, вовсе не надо никаких страшилок вроде психотропной обработки в КГБ или глубинного НЛП. Достаточно вспомнить, как переменились знакомые за десять лет, прошедшие с конца совка: тихие терапевты превращались в широких менеджеров, горлопаны становились смирными. То есть подобные перемены происходили, были возможны. Да и вообще, откуда на свете берутся, например, спартаковские фанаты? Чем не големы. Земляные там, железные, сшитые из мясной плоти. Конечно, такие перемены можно и провоцировать. Была бы цель.

Тут мне стало муторно, что-то не то происходило по жизни. Она лежала как пласт дерна. Так бывает, когда немного выпьешь и от нечего делать примешься перечитывать классиков — и тут видишь, вот у них роман, повесть, рассказ — что-то там происходит, какие-то страсти и интриги, но всякий такой текст, история — это только пласт дерна: отдельный, в нем все переплетено слабыми бесцветными корешками, а так он отдельный, откуда-то вырезанный. А где этому куску положено лежать? В твоей душе что ли? А там ему негде, на этом месте хотя бы воспоминания о том, как ты это читал впервые и что из этого пытался приспособить себе — по молодости, конечно.