Изменить стиль страницы

– Никого нет!

Взрыв школьного звонка обозначил конец перемены.

Я забрал из гардероба куртку и побрел домой. Я все равно не мог сидеть на уроках. Удушливая тоска все плотнее заполняла мою грудь.

Бросив портфель в эркер, я уставился на перекресток.

«Если она заболела, то должна быть дома, – пытался рассуждать я спокойно. – Дома ее нет. Конечно, она могла куда угодно уйти, наконец, поехать к мужу в лагерь. Но тогда почему она взяла бюллетень? Бюллетень не дадут здоровому человеку. Мы два дня назад виделись с нею. Она была в полном порядке».

Неожиданно меня осенило: ее сестра наверняка все знает!

Я поехал на другой конец города.

Рита открыла не сразу, спросила: «Кто?» Она была в том самом халате и туфлях, расшитых поверху бисером, которые в ее отсутствие носила Вера. И это произвело на меня неприятное впечатление. Одежда была мною любимая, а лицо и тело – чужие. Алые накрашенные губы, вытянутые вперед трубочкой, зажимали дорогую сигарету с фильтром.

– Откуда ты? – удивилась она, вытащив сигарету изо рта, и пустила вниз струю синего дыма. Она была пьяна и вся возбужденно колыхалась своими пышными формами.

– Я хотел спросить... Где Вера?

Рита улыбнулась.

– Ну, зайди! – сказала, продолжая колыхаться.

На вешалке чернела военно-морская офицерская шинель с погонами.

– У меня гость, – шепнула она мне и крикнула кому-то в кухню: – Сейчас вернусь!

Я вошел в комнату.

Вещи, помнящие мое счастье, вновь окружили меня, но как будто что-то изменилось в их расстановке.

– Что ты хочешь узнать? – спросила она, усевшись на пуфике.

– Где Вера?

– Вера там, где ей сегодня не слишком весело. И очень больно. Из-за тебя, между прочим.

– Она...

– Да. Пусть все это наконец закончится.

– Что закончится? – промолвил я растерянно.

И вдруг зверь-страх под моим сердцем в одно мгновение стал громаден. Весь воздух вокруг меня зашевелился этим страхом.

Казнь!!! Его казнят!!!

– А что ей прикажешь делать? Ты кто такой, извини? Полковник? Директор? Капитан корабля? Ты – школьник!

– Мы хотели... У нас должен был родиться...

– У кого – у вас? – Рита взглянула на меня с неприязнью. – У нее он был бы. Какой из тебя отец! Ты соображаешь хоть сколько-нибудь в своей башке?

– Но она обещала.

– А что она могла сказать тебе? Как ты сам думаешь?

«Это дело грязное, кровавое!» – вспомнил я слова Веры и содрогнулся.

Не знаю зачем, я приблизился к окну и тронул занавеску.

– Я видел его глаза.

Рита посмотрела на меня вопросительно:

– Какие глаза? Чьи?

– Нашего ребенка, – сказал я в окно.

– Дурак! Там сгусток крови. И всё!

– Ты врешь! – прошептал я, наполняясь яростным гневом. – Ты врешь, гадина! Я видел его глаза! Он смотрел на меня!

Я бежал.

Не чувствуя ног, не слыша своего сердца.

Я бежал.

Задыхаясь, падая и вставая.

Я видел перед собой живот Веры. Только ее лицо и ее живот. Я должен был остановить казнь. Я знал, что у меня хватит сил разрушить весь тот громадный дом, в котором она сейчас находилась, и убить всех тех мерзавцев врачей, которые вот-вот могли прикоснуться к ней и осквернить нашу любовь.

Я расталкивал прохожих, размахивал руками. Я весь превратился в мой бег. Мелькали пролеты лестницы; сливались в единое полотно ступени эскалатора, который одновременно с моими сумасшедшими прыжками тащил меня глубоко под землю; звеня и кренясь, летели подземные поезда. А я лишь умолял их: быстрее! О, как мучительно долго ждал я на пересадочной станции! Я готов был бежать по туннелю!

Наконец я был возле родильного дома.

Спрыгнув с высоты пяти ступенек, ведущих от углового входа в комнату справочного, находившуюся в полуподвале, я прокатился по скользким кафельным плиткам и подлетел к окошку, проделанному в фанерной перегородке. Но тут на меня дружно заорали из очереди и заставили встать в самый ее конец. И я понял, что если буду сопротивляться, то обращу на себя излишнее внимание и, чего доброго, вообще не узнаю о Вере.

Задыхаясь от ненависти, отвращения, от протеста к тому мерзкому, что уже в ближайшие минуты могло произойти на одном из этажей этого запретного для меня здания, я встал за последним в очереди человеком, схватывая воздух раскрытым ртом, оглядываясь и озираясь.

«Ты обязан взять себя в руки! – приказал я себе. – Ты можешь выдать себя! Ведь ты не муж ей. Вдруг они откажут тебе в справке?»

Совсем близко от меня прозвучало:

– Следующий!

Я приблизил лицо к окошку и, глядя на куклу лет восемнадцати в новеньком белом халате и белом колпаке, заговорил сумбурно, неумело, не зная, как говорить о таких вещах:

– У меня тут сестра...

Кукла не подняла на меня глаз.

– Отделение! – сказала она.

– Аборты, – выговорил я слово, которое ненавидел так сильно, что, если бы была моя воля, я бы это слово разъял на буквы, чтобы его никогда более не было ни в одном языке мира. Чтобы даже понятия такого не осталось!

– Фамилия!

– Брянцева.

– Вера Станиславовна? – спросила кукла, прочитав в своем списке имя моей возлюбленной.

– Да, – ответил я.

– Все в порядке. Сделали. Температура нормальная.

– Когда... сделали?..

Дыхание мое провалилось, будто я вдохнул в себя вакуум, и я закашлялся.

– Утром.

– Ну, узнал и иди! – заикаясь, произнес позади меня крепкий парень и оттеснил меня от окошка.

Ничего не видя вокруг, совершенно выключенный из жизни, кашляя, мотая головой, я вышел на улицу. Я никак не мог вдохнуть в себя воздух. Тяжкие лапы крепко сдавили мою грудь. Я чувствовал, как рвота подпирает мое горло.

Я добрел до станции метро, опять вернулся к родильному дому, прошел вдоль его стены, мимо водосточных труб, мимо замазанных белой краской окон полуподвального этажа и, чувствуя невыносимую пустоту в душе, завернул во двор. Он был большой, заасфальтированный; в одном из его углов передо мною выросла свалка старого медицинского имущества – разломанные деревянные тумбочки, кислородные баллоны, отслужившие металлические кровати, и посреди всего этого накрененно торчало, точно трон на возвышении, покрашенное в отвратительный зеленый цвет, с уже отбитой местами краской и черными пятнами, железное кресло, по бокам которого были воткнуты на стержнях никелированные полукруглые дужки. И я сразу узнал это кресло. И я понял, для чего оно сделано именно таким, для чего эта откинутая спинка, это сиденье, и для чего эти никелированные дужки. И я увидел на нем мою возлюбленную, ту самую, что там, на змеином островке, когда-то, к изумлению моему, ни с чем не могла слиться, ни с землей, ни с небом, но вся была сама в себе и звалась «великая женщина». Я увидел ее, целомудренную и прекрасную, – бесстыдно обнаженной на этом седалище; самую нежную, самую таинственную, с самым прекрасным ребенком во чреве – безобразно распятую на этом кресле перед лицом мужчины, которому было наплевать на то, что она неприкосновенна и что я так люблю ее, умельца со стерильной сталью в руках... Два самолета низко пронеслись над нами. Грохот их двигателей заставил нас в страхе схватиться друг за друга. Наш ребенок... Его жизнь, в ту минуту так сокровенно начавшаяся, закончилась. Его убили сегодня утром, и я не спас его. А сам он не мог защитить себя. Его убивали, когда я сидел на уроке английского языка, повторяя следом за учительницей английские глаголы. Я не пришел к нему на помощь. И она, его мать, не пришла, потому что воля ее была: убить его. Он был единственное, что было в ней от меня. В нем жила моя любовь. Рвотные позывы мучили меня.

– Эй, парень, чего тебе там надо? – услышал я с небес низкий мужской голос.

Я взглянул наверх и в открытой половине окна третьего этажа увидел молодого мужчину в белом халате и с белой марлевой повязкой, сброшенной со рта на шею и висящей у него под горлом.

«Привет, девчонки! Я сделаю вам к весне маленькие подарочки!»

Это был конечно он, или один из них. Умелец!