– Ты хочешь есть, Питэр?

– Как ты.

– Я пока нет.

Значит, наш вечер, закончится не здесь, а в настоящем ресторане – видимо, Рон добирал для аппетита впечатления и усталость. Поодаль на пляже вздувался огромный купол из брезента на опорах. Оттуда доносилась музыка – цирк... Может быть, даже наш, российский. Мы – признанные трюкачи, наша жизнь – сплошной цирк. Хорошо бы зайти – может, им нужен еще один униформист, конформист, гетероморфист?

По пирсу бродили охочие до экзотики иностранные туристы вперемежку с бомжами. Последние выглядели страшновато, но никто ни к кому не приставал. Уличный музыкант играл на обрезках труб, подвешенных к перекладине. На профессиональном языке – колокола. Каково таскать на себе всю эту сантехнику... Звук у трубок был холодный, металлический, похожий на этот ветер.

В предвкушении ресторанного обеда-ужина я пересек в машине Рона весь Лос-Анджелос в обратном направлении, затем мы докатили до Южной Пасадены и почему-то оказались возле нашего дома.

– Лучше поедим у Патриции, Питэр! – подмигнул мне Рон.

У нее мы и пообедали, то есть поужинали, – скромными остатками того, что обнаружилось в холодильнике после молчаливых Тришиных поисков.

Я понимаю, что значит быть бедным. Это испытывать обиду. Думать, что тебя обделили, что кто-то тебе что-то недодал.

* * *

– Да, забыла сказать, тебе вчера звонила Стефани, – сообщила мне Патриция за утренним кофе.

– Какая Стефани?

– Не знаю. Я думала, ты знаешь. Звонила, сказала, что хочет пригласить тебя на обед. Она англичанка. Видимо, ей интересно поговорить с русским...

– А откуда она взяла мой телефон? – спросил я, больше не веря в бесплатные обеды.

Патриция пожала плечами и, открыв холодильник, достала для своих котов мою ветчину. Мою, потому что она ее не ела, а у котов ведь была и кошачья еда. Похоже, Патриция была озадачена звонком гораздо меньше меня. Что за Стефани? Зачем я ей? Ну, конечно, слух обо мне уже прошел по всей Палм-стрит великой. Русский на Палм-стрит. Дети, родители, друзья родителей, друзья родительских друзей...

Коты гибко ошивались возле бледных веснушчатых ног Патриции в приятном возбуждении – заодно оглаживаясь и о мои ноги, словно чувствуя, что просто так, на халяву, у меня ничего не допросишься. Прибежала соседская дворовая собачка по прозвищу Тайни, то есть Малютка, серенькая помесь болонки с терьером, ушки торчком, и как бы старомодно одетая. Когда резали ветчину, она, где бы ни бегала, всегда оказывалась тут как тут – будто между нею и ветчиной был секретный канал связи. Коты не обращали на нее внимания.

– Тайни?! Ты опять здесь!– говорила Патриция, выделяя горстку ветчинных кубиков и для нее. Впрочем, иногда в ее подносящей руке я прочитывал сомнение: что это, в самом деле, хозяева не кормят? Тайни была вполне благополучной собачкой. Другое дело – забитый, вздрагивающий, ежесекундно готовый к паническому бегству котик Даниэль, несчастное альбиносное существо, живущее через дорогу у мексиканца, уборщика улицы. Этого мексиканца Патриция ненавидела, потому что тот ненавидел животных. Когда он мел улицу, все, кто вел в окрестностях четвероногую жизнь, старались не высовываться. Однажды Патриция собственными глазами видела, как он огрел метлой бедного Даниэля. «Мне хотелось вырвать у него из рук эту метлу и самого его бить, бить, пока он не побежит на четвереньках». Мелкие жиденькие кудерки Патриции распрямились, ощетинились, и в глазах ее горел темный огонь мщения за всех униженных и оскорбленных. Точно с таким же видом она говорила накануне вечером нам с Роном об этих сволочах белых американцах, загубивших чудесных, чистых и невинных, как дети, индейцев.

Коты Патриции были терпимы и к Даниэлю, и вздрагивающий озирающийся Даниэль под ласковые поощрительные призывы Патриши взлетал на холодильник, тронное место Мацушимы, и торопливо припадал к лакомству, из-за расшалившихся нервов едва ли ощущая его вкус.

Тайни понимала, что я иностранец, и не делала попыток переступить разделявшую нас черту. Я ел, а она, американка, просто стояла и наблюдала, не теряя при этом достоинства. В конце концов я не выдерживал и делился с ней. Однажды я все-таки одержал верх в этом психологическом поединке и ничего ей не дал. Тайни постояла в тишине, а потом повернулась и потрусила во двор, маленькая, независимая, в своей старомодной шубке и старомодной шляпке.

Каждый день радио приглашает меня в Лас-Вегас – всего тридцать долларов на автобусе и ты богат. Я задумываюсь – а почему бы нет. У меня осталось всего двести пятьдесят долларов.... Пятьдесят я шарахнул на теннисную ракетку. Реклама в газете гласила, что только сегодня втрое дешевле. Патриция подтвердила, что так бывает, и свозила меня в магазин. Она радовалась, что я сделал хороший бизнес. Говорила, что теперь я приобрету на корте новых хороших друзей. Это и есть моя цель.

Вечером мы занимаемся русским языком.

– Где живет этот господин?

– Этот господин живет за углом.

– У меня есть два карандаша и три ручки.

Маловато.

О Стефани больше ни слуху, ни духу, и я понимаю, что из Патриции неважная сваха.

* * *

Теннисные корты у нас неподалеку – судя по бесплатному входу, муниципальные. Сами корты были заняты и я с час поколотил в бетонную стенку, за которой смешанная команда мальчишек и девчонок играла в бейсбол. Американцы любят мячик, мяч, резиновую грушу – любят бросать и ловить. Это у них национальное – хорошо бросить, хорошо поймать. На первом корте давал урок тенниса двум зрелым теткам молодой тренер-крепышок, похожий на гималайского медвежонка панду. Я не понимал ни одного слова из его отражающихся от бетонной стенки команд, но, судя по полету мяча, он говорил правильные вещи. Тетки очень старались. Приглядевшись, я понял, что не буду предлагать им бесплатные уроки.

Жарко, солнечно. Ослепительно-солнечно. Качаются мохнатые удила пальм. В небесной лазури купается спортивный самолетик – то припускает к хребту Сан-Габриэл, то повисает над головой. Время от времени синей стрекозкой стрекочет легонький домашний вертолет. В американском небе всегда много чего – присмотришься и насчитаешь одновременно штук пять разных там боингов и дугласов, бороздящих небо на разной высоте и в разных направлениях, не говоря уже о прочей мелюзге.

– Good buy! – говорю я уходя. Мне кивают.

Дамы и господа, я умираю от одиночества.

Вечером приезжает на ночевку Каролина. Я раскладываю ее раскладушку, я приношу ей железнодорожный сверток из одеяла и матраса, хранящийся в моей комнате. Она ставит по краям два стула. На одном – ее очки и книга. На другой она сложит свою одежду. Когда я выйду, она вынет свои зубы. Или это керамика на цементе?

На следующий день после обеда Каролина заезжает за мной. У меня уже все готово. Сумка сложена, в ней ракетка и пяток теннисных мечей, которые я подобрал в закутке за оградой – хозяева почему-то за ними не лазают. Мы торопимся, путь неблизкий и нам до часа пик надо проскочить все эти хайвеи.

На хорошей скорости, спокойно и основательно, мы пересекаем Лос-Анджелос (Эл-Эй) – Каролина за рулем так же респектабельна, как ее улыбка. Я первый раз всецело на ее попечении, и она пестует меня, как опытный воспитатель. Она спрашивает про Россию – я отвечаю. Господи, как мне все это надоело. Она спрашивает, куда мы идем. Она жалеет наш недопостроенный социализм. Церкви, к которой она принадлежит, близок социализм. Верно, социализм – это религия. Религия коллективных сборищ и затверженных молитв, пустых прилавков и анафемы за вероотступничество. Сегодня на Невском сопляки, не знающие, что такое двухчасовая очередь за сосисками и десять лет тюряги за один доллар в кармане, размахивают красными большевистскими флагами. Чего нужно моему народу? Он сбрендил.

– Народ всегда прав, Петер! – серьезно возражает мне Кэррол, и в плечах ее чувствуется решимость защищать попранные духовные ценности моей трахнутой Родины. Похоже, она причисляет меня к тем, кто разрушил мечту человечества о новой лучшей жизни, где царствует закон справедливости, где нет ни бедных, ни богатых, ни голодных, ни бездомных.