Изменить стиль страницы

Образование в корпусе давали неплохое, достаточно широкое, с упором на физико-математические науки. В последнем классе читали даже курс политэкономии. Воспитанники, которых не прельщала воинская служба, имели возможность для духовного и умственного развития. Характерная деталь: в списках выпускников Пажеского корпуса (1811 года) стоят рядом имена декабриста Пестеля и министра Адлерберга. О первом сказано: полковник, кавалер орденов св. Владимира, Анны, имел шпагу за храбрость, подвергнут смертной казни. До Пестеля воспитанником корпуса был самый революционный из русских мыслителей XVIII века Александр Радищев; после Пестеля — другой декабрист — Ивашев. Выходит, что в этом учреждении сохранялись — гласно, торжественно, нарочито — верноподданнические традиции, а в то же время неявно, потаенно — традиции революционеров. В середине XIX века все слои русского общества испытывали немалые потрясения, и Пажеский корпус не мог, конечно, остаться вне общего духовного брожения.

Во времена Кропоткина в корпусе все отчетливее сказывался характер военного учреждения. Нравы его воспитанников носили неизбежный отпечаток казарменного, принудительного общежития. Процветали, как мы теперь говорим, дедовщина, глумление над младшими по званию, положению, возрасту. Тот, кто испытал унижения в первый год, затем старался «отыграться» на новичках. Традиции несвободы были живучи.

Право на свою индивидуальность Петр не собирался отдавать в обмен на возможность блестящей карьеры. Новичок осмеливался перечить старшеклассникам (причисленным к штату придворных!), отказывался им прислуживать. Ему приходилось терпеть побои от более сильных балбесов — «старичков», отвечая шутками на удары.

Брату Александру писал: «Страшная скука» (книг хороших нет). «С каждым днем ненавижу я все более Корпус… Удивляюсь, что здесь за дурачье». Впрочем, не такое уж безнадежное дурачье училось в Корпусе. Один из третьеклассников, например, с увлечением читал «Критику чистого разума» Канта. Были и любители серьезной художественной литературы.

Он поступал наперекор некоторым командирам, стремившимся ограничивать свободу учеников и унижать их личное достоинство. Его на полтора года оставили без погон. Иногда он две-три недели проводил в карцере. В иные времена с ним поступили бы круто. Но Николай I умер; сменивший его Александр II старался быть либералом. Как писал Петр брату Александру: «Старая система разрушается, новая не создана».

Петр читает все подряд: естественнонаучные, художественные, философские, математические, исторические книги; а с особым любопытством и вниманием — запрещенные журналы «Полярная звезда» и «Колокол». Любит поэзию и музыку, охотно играет на фортепьяно и поет оперные арии. Из поэтов отдает предпочтение Некрасову. Считает: «Тот, кто не способен тронуться музыкой, природой, стихами, творчеством, тот не высоко стоит в моих глазах». Пытается даже издавать собственный рукописный журнал — в трех экземплярах.

Ему удалось переходить из класса в класс, отлично учиться, пользоваться уважением товарищей (так и не сойдясь близко ни с кем из них). Буйная московская закваска сохранилась в нем. Отстаивая свою личность, он незаметно даже для самого себя переходил в какую-то иную, устремленную к высоким идеалам сферу духовного бытия. Вот что пишет шестнадцатилетний царский паж князь Кропоткин: «С недавнего времени Россия переменилась. Дремавшее полвека государство воспрянуло, наконец, ото сна и быстро понеслось к той светлой цели, в направлении которой давно уже шли европейские народы. Цепи, в которых ходило оно, поослабились; путы, которые были наложены на свободное слово — пораспустились, промышленность, эта великая провозвестница свободы, расправила в нем могучие свои крылья; мыслящие люди заговорили о лучшем будущем, и настала новая эпоха. Трудно оставаться спокойным зрителем этого великого движения».

Для становления личности Петра Кропоткина много дало общение со старшим — на два года — братом Александром, переписка с ним. Эта животворная нить постоянно питала его ум и душу. А самая ценная духовная пища, как известно, та, от которой неутолимее жажда познания, стремление к высоким идеалам.

Александр учился в Московском кадетском корпусе, ненавидя военную службу. Судьба его складывалась тяжело. С отцом и мачехой он не ладил. Отец порой даже бил его. Узнав об этом, Петр писал: «Скажи, пожалуйста, что ты за баба такая? Отец бьет тебя, и ты не обороняешься».

У Александра, в отличие от брата, была слабая воля, разобщенность мысли и дела. В этом он не признавался даже себе, выражаясь деликатно: «Я человек мысли, но не дела». Однако бездеятельный «человек мысли» рискует оставаться фразером. И если бы не Петр, мы вряд ли знали что-нибудь об Александре Кропоткине. Хотя и Петр без старшего брата мог бы стать другим человеком. Кто бы писал ему, как брат: «Твой ум страшно неуклюж и страшно ленив». Кто бы упрекнул «в пошлом самодовольствии»? Или такие жесткие слова брата: «Наука не для тебя»; «я не верю в тебя, Корпус почти погубил тебя».

Вышло наоборот: Корпус закалил характер Петра. Так в ледяной воде закаляется раскаленная сталь. Вот и у Петра, несмотря на то что он стал лучшим учеником, внутренние перемены были разительны.

Брат влиял на него прежде всего своими письменными инъекциями скептицизма, делясь разочарованием в догматах религии, своими метаниями от православия к атеизму, а затем к лютеранству. Подвергал разрушительному сомнению все: «Критика всевозможных догматов и разоблачение всяких кумиров мое высшее наслаждение, моя специальность… Мне бы хотелось, чтобы ты не признавал ничего святого и ни пред чем не преклонялся; мне бы хотелось также, чтобы догматы свои ты подвергнул критике».

Оба брата следовали этому правилу. А результаты оказались противоположными. Александр занимался, в сущности, умственными развлечениями, строя и разрушая воздушные замки идей. Какой смысл в излишнем напряжении мысли? «Ты, например, уважаешь науку, талант, ум, человека, падаешь ниц перед идеями равенства, братства, свободы, — пишет старший брат младшему. — Что за рабство такое? Что за религия? Что ты нашел в этом? Чем, например, наука лучше солнца, земли, чернозема, хлеба?»

Вот ведь как: преклонение перед свободой — тоже рабство. Ведь преклонение! Ну, а если не преклоняться перед свободой? Разве это не похоже на примирение, на молчаливое согласие с холопством? Скажем, с деспотизмом отца? Тут ведь и не христианское смирение, добром побеждающее зло — хотя бы в идеале, — потому что и эти догматы отброшены. Тут — приспособление к обстоятельствам. Скептицизм перерождается в равнодушие, в размышления для отдохновения. Познание — не труд, а легкое удовольствие.

Что и говорить, ум у Петра не отличался гибкостью. Зато твердость мысли и стремление к познанию наметились рано. И мысль, и дело, и жизнь привык он принимать всерьез. Не только как личное достояние: что хочу, то и думаю, как мне лучше и легче, так и сделаю. Петр вообще мало пишет о себе. Брату говорит о народе, необходимости освобождения крестьян и ограничения (свержения?) самодержавия, намекает на возможность восстания и готов поддержать его даже при неизбежности поражения.

Его производят в фельдфебели, назначают камер-пажом. А он восторгается декабристами. Признается брату, что желает быть «хоть сколько-нибудь полезным». Полезным — народу, революции: «Уметь стрелять из штуцера, может быть, пригодится когда-нибудь, не правда ли?» Готов ехать куда угодно, хотя бы и на Амур, а «по первым симптомам — можно прискакать».

Мысль его рождена острыми переживаниями, а не сухими умозаключениями. Он ощущает «сверх-Я» — народ и как бы мыслит его разумением, расширяя пределы своей личности и своего познания. Работа мысли — не игра, но возможность «быть хоть сколько-нибудь полезным».

На совет брата «не признавать ничего святым» Петр не отозвался. В сфере мысли он и без того следовал этому принципу; даже привычную с детства идею Бога отклонил, не находя ей научных подтверждений. А все-таки святыни для него оставались. Вера в идеалы свободы, добра и справедливости была для него руководством к жизни.