— Электризация очень полезна для здоровья! — наивно сказал хозяин. — Это испытал я на самом себе. Когда я измучен или печален, или страдаю головной болью, то сажусь к машине и приказываю наэлектризовать себя: в одно мгновение у меня являются силы, возвращается веселье и как будто рукой снимают болезнь.

Китайский сургуч и японский фарфор, стоявшие в углу, заняли немного времени, зато гости вынуждены были хоть сквозь зубы выразить удивление при взгляде на бронзовую индийскую статуэтку, называемую "Вира Бгадра-Магадеви". Хозяин считал ее самой важной и драгоценной в Ситкове древностью, приписывая ей три тысячи триста с чем-то лет. Эта статуэтка имела четыре руки, корону, необыкновенное вооружение, а у пояса нечто вроде четок из человеческих черепов, хозяин воспользовался случаем, чтобы рассказать гостям почти всю индийскую мифологию, и тут кончился обзор, потому что слуга доложил, что графиня уже в гостиной и ждет гостей к чаю.

Но это было только начало!

Гости нашли хозяйку, сидевшей на диване. Президент подошел к ней со сладкой улыбкой прежнего обожателя, а она, покраснев, издали подала ему свою ручку и встретила его очень радушно. Графиня была не слишком молода, худое лицо ее хранило, впрочем, следы прежней красоты, глаза ее были прищурены и окружены густой сетью морщин, впрочем, вообще она не поражала ничем особенным и была похожа на всех женщин. Рядом с ней сидела дочь, блондинка, похожая на куклу, с миной избалованных детей, которых необходимо кормить беспрестанными похвалами и угождением. Мать и дочь одеты были чересчур нарядно.

Дядя представил Юлиана дамам, но несмотря на все его наставления, печальный и расстроенный Карлинский не мог выразить на лице своем ни веселости, ни даже живости. Зени оглянула молодого человека с головы до ног, может быть даже, несмелость Юлиана ей понравилась. Разговор пошел было обыкновенным порядком, но здесь трудно было вести его без помощи окружающего старья. Хозяин, хозяйка и уже привыкшая к этому Зени вскоре обратили разговор на музыку, библиотеку, музеум и древности. Мать и дочь прекрасно знали все эти вещи наизусть, как и сам хозяин. Чай на короткое время остановил обзоры и описания, но, пока пили его, уже составлена была программа, как провести остаток дня: прежде всего предположен был квартет, потом следовал дуэт самого хозяина с дочерью, далее — игра хозяйки на гармонике, в заключение прекрасная Зени обещала сыграть Concertstück Вебера и несколько песен Шуберта… Если бы после всего этого осталось еще несколько свободного времени, то предполагалось посвятить его на обозрение редкостей, хранившихся и ящиках.

— Поверьте, у нас нашлось бы чем развлечь и занять вас хоть на целую неделю, — произнес Гиреевич, потирая руки.

Юлиан почувствовал нетерпение и досаду, а президент вежливо улыбнулся.

Слуги проворно убрали чай, потому что во время музыки должна была царствовать глубокая тишина, даже на тех, кто кашлял во время игры, смотрели здесь с неудовольствием. Лишь только вынесли последний поднос, вдруг явился пан Обергилль, немец — с лицом длиною в три четверти локтя и волосами, зачесанными на затылок, в галстуке à la colin со скрипкой под мышкою. Гиреевич представил его обществу, как воспитанника пражской консерватории и творца знаменитой кантаты в честь Моцарта, публично игранной в Вене, в… котором именно году, не помню.

Пан Обергилль раскланялся скромно и с сознанием своего достоинства. За ним вошли: принадлежащий к квартету violino secundo некто Брандысевич, с носом чрезвычайно красным, в обыкновенное время домашний бухгалтер, а при гостях музыкант, в темно-синем фраке, альт-скрипач, старик Мейер, бывший член костельной музыки у Отцов Доминиканцев в Луцке, немножко хромой и чрезвычайно глухой, но со строгой точностью игравший свою партию, не обращая внимания на других, наконец, виолончелист Ян Сумак, длинный, неуклюжий и полусогнутый мужчина: он прислуживал во время стола, никогда не играл соло, но, по мнению Гиреевича, имел хорошее ухо и сильные руки, последнее достоинство артиста было очевидно для всех, потому что в нем больше всего бросались в глаза огромные, с растопыренными пальцами, руки. Немедленно поставили столики, раздали ноты, пан Обергилль три раза ударил смычком, и началась музыка… Хозяин счел долгом своей выразительной мимикой объяснить смысл этой музыки гостям. В некоторых местах он прижимал обе руки к сердцу, то вдруг одну из них поднимал к небу, мигал глазами, улыбался, стоял на одной ноге, мотал головой, и хоть сам не играл в квартете, однако своей мимикой принимал в нем самое деятельное участие. Музыка шла живо, так как на безделицы здесь никто не обращал внимания. Глухой Мейер пропустил два такта и несколько опередил товарищей, но виолончель братски постаралась скрыть его ошибку… Смелее и размашистее всех играл Обергилль, сам хозяин переворачивал ему ноты и подавал знаки сочувствия… Наконец шумным tutti музыка кончилась, глухой Мейер выехал двумя тактами дальше окончательного аккорда — громкие рукоплескания были наградой скромных виртуозов… Tutti bravi!

Гиреевич истощался на похвалы артистам, но говорил тихо, чтобы не внушить им излишней гордости. Когда же артисты вышли, он особенно распространялся в похвалах виолончелисту.

— Я должен прятать этого человека… это в полном смысле клад! У меня давным-давно отняли бы его, заплатили бы какие угодно деньги… К счастью, он сам не понимает своего таланта и чрезвычайно скромен…

При этих словах Гиреевич уже вынимал Страдивариуса из футляра и сперва показал его гостям своим.

— На вид самая обыкновенная скрипка, — прибавил он, — но какой звук! Что за приятность, что за сила! Я купил ее в Италии… Представьте, сам Паганини хотел приобрести ее, но я перекупил у него и завладел этим сокровищем. Смело могу сказать, что подобного инструмента нет в Европе, следовательно, и в мире…

Он повел смычком и бросил торжествующий взгляд на всех присутствующих.

— А что? Пусть же кто-нибудь покажет мне подобную скрипку!

Зени села за фортепиано, а Гиреевич, с неподражаемой грацией став перед пюпитром, с чувством и вдохновением начал играть.

Не стану описывать, как он играл, потому что музыку подобного рода оценить невозможно. Скажу только, что он сильно старался и ломался, а где не мог исполнить верно, то умел прекрасно покрыть вариациями собственного изобретения. После каждого соло он взглядывал на слушателей, как бы вызывая рукоплескания.

Дочь умела пожертвовать собой, вторила отцу и нисколько не думала о себе… Потом следовали восторги и пожатия рук, принятые артистом скромно, но с сознанием собственного достоинства.

— Эту композицию Липинского, — сказал Гиреевич, — я играл в его присутствии в Дрездене… Поверите ли, он остолбенел… я заметил тень зависти на лице знаменитого артиста: видно — и гении бывают больны ею!.. Наконец, у него вырвались достопамятные слова; "В моей композиции вы открыли прелесть, которой я и сам не подозревал". В самом деле, я слыхал, как Липинский играет этот дуэт… признаюсь — разница огромная!.. Может быть, и скрипка много значила в этом случае… Липинский не мог наглядеться на нее.

Тщательно вытерев своего Страдивариуса, хозяин уложил его в футляр и запер на ключ, который всегда носил на шее. По программе следовала гармоника, но как еще надобно было приготовить ее, то гости имели время проглотить испытанные впечатления. Графиня играла с большой претензией, но довольно плохо, впрочем, прекрасные меланхолические звуки и необыкновенная звонкость инструмента должны были непременно понравиться всем. При этой тихой музыке Юлиан сделался еще печальнее, потому что она пробудила в нем грустное чувство…

В заключение Зени села за фортепиано, прежде чем она начала играть, родители распространились о ее таланте, триумфах и о впечатлении, какое производила она на Мендельсона-Бартольди и Мейербера… Панна играла верно, смело, отчетливо, но ни тени выражения не было в ее игре, звуки дрожали, шипели и гудели, но ничего не говорили душе.

Юлиан вспомнил игру Поли, полную искренности и чувства, не столь блестящую, но столь для него понятную и ясную.