Изменить стиль страницы

В утреннем голубом воздухе, пропитанном золотыми нитями, человек в меховом треухе и коротком полушубке казался живущим какой-то особенной, красивой жизнью, так не похожей на жизнь других людей. Одинокий остров, буки и сосны подле маленького здания с непогашенным светом в окне, синяя кайма воды у берега и ледяные просторы с несущимся человеком — сага севера… спокойная, тихая, незлобивая. Человек подлетел к пароходу. Со свистом размахнулась веревка, змеей упала на снег. Он подхватил ее, привязал к ней санки. Их втянули на пароход. Бросили веревочную лестницу, и он быстро вскарабкался на черный борт. Он оказался краснощеким румяным широкоплечим шведом-лоцманом.

Пароход зашумел винтом, взбил за собою зеленовато-белую пену, дрогнул, взлезая на лед, обломал его и пошел, шурша льдинами. Лоцман стоял наверху подле рулевого и коротким пальцем показывал направление к проявлявшимся вдали синим островам.

На пароходе начиналась жизнь. Изящный белокурый господин в коротком пальто и туфлях на босу ногу, с дамскими щипцами в руках пробежал по палубе к камбузу. Спустился. Поднялся, остановился у борта. В дверях лестницы появилось завитое, томное, напудренное женское лицо, и картавый голос капризно произнес: — Alexandre, veux-tu descendre? (Александр, сойдешь ли ты? (фр.)) Белокурый господин кинулся вниз, за скрывшейся в люке дамой.

В кают-компании звенели посудой. Прошел немец-матрос с закоптелым кофейником.

Федор Михайлович сидел, не двигаясь.

Верочка подошла к нему. Федор Михайлович поднял на нее пожелтевшие, печальные, больные глаза и сказал:

— Вера Николаевна, скажите, зачем и куда я еду?

— Зачем? Это не дано нам знать…

— Зачем я живу?

— Так Богу угодно. Значит, не исполнили вы всего, что вы должны были совершить на земле. Не кончен ваш путь…

Федор Михайлович скривился…

— Слова… слова… слова… — сказал он. — Я сильный, и мне не нужно утешения.

— Кто знает, что еще будет впереди, и для чего Господь из бездны испытаний вынес вашу жизнь. Так надо.

— Вера Николаевна. Это магометанский фатализм.

— Да это фатализм, но фатализм христианский. Ни один волос не упадет с вашей головы, если на то не будет воли Божьей.

Как няня ребенку, стала говорить Верочка Федору Михайловичу:

— Мы едем в Берлин. И вы с нами. Будем работать. И ждать, терпеливо ждать, когда спасет Господь свою Россию. И тогда мы вернемся туда… Домой вернемся мы… будем работать… будем учиться… Главное, любви будем учиться. Погибли мы от того, что не было любви между нами. А теперь есть. Вот уже несколько нас. Вы, Шпак, папа с мамой, а потом будет еще больше, будет христианская община.

— Alexandre, veux-tu descendre? — сказал, криво усмехаясь Федор Михайлович.

— Да… И Баланины. Мы примем и их, такими, как они есть. Все — люди. Мы молоды, Федор Михайлович…

— Говорите о себе…

— Нет, и вы… И мы должны, слышите, мы должны сберечь себя, научиться многому к тому дню, когда позовет нас обратно Русь. Мы не можем прийти туда с пустыми руками и пустым сердцем. Там так страдали. Там так нужны наша ласка и любовь.

— Вы верите, что мы вернемся?

— О!.. Не так скоро… Пройдут месяцы, годы. Но будет день. Будет такой светлый, радостный день, и воскреснет Русь! Христа распинали и мучили иудеи, хамы распяли и убили Русь, но воскрес Христос, и Русь воскреснет. Мы придем и скажем им: Христос воскресе.

— И никто не ответит. Там умерли все. Кто мне ответит? Нет моей Наташи.

— После святой заутрени в Печерской лавре некогда настоятель вошел в пещерные могилы и сказал: Христос воскресе, и из всех пещер четким шорохом пронесся ответ: Воистину воскресе!.. То же и на Руси будет. Чудесна Русь, и чудо будет в ней!..

— Я не доживу до этого чуда. Оторваны мои корни от моей земли, и чувствую я, что не вынесу и умру. Не пересаживают старого дерева на новое место…

Ярче становились дали. Серебром сверкали снег и лед, прозрачными аметистовыми туманами надвигались берега. Ближе подступали острова с красивыми дачами, с садами голых деревьев, с решетками, сбегающими к берегу, где голубой каемкой лежало море. Прекрасен был Божий мир на севере, как был прекрасен он и везде, где ни касался божественный резец, где ни ударял чекан великого Мастера и великого Архитектора.

Маленькая девичья рука, тоже создание Господа Сил, тоже красота в розовом блеске кожи и нежном тепле пальцев, тихо легла на темную загрубелую руку Федора Михайловича. Близко заглянули к нему в глаза темные вишни в собольей корзине ресниц. Перламутровый пар шел из пунцовых губ, жемчугами блестели зубы. Сколько силы, сколько здоровья, сколько русской красоты было в Верочке!

— Мы вернемся в Россию, Федор Михайлович. Мы вернемся!!.

Часть четвёртая

I

Мартовский норд-ост набегал порывами с моря, из-за высокой горы. Ворошил тяжелые, синие волны, покрывал залив кружевом белых зайцев и, когда врывался между двумя каменными молами с маяками, был упорист… и свеж. Упругой доской валился он на лицо и на грудь, мешал идти, опутывал ноги полами одежды.

В такие дни то, что происходило в Новороссийске, было Игруньке непонятно и страшно. На высокой горе кадеты хоронили своего директора. В наскоро выкопанную яму опустили, без гроба, сухое иссохшее тело в кителе с белыми генеральскими погонами. Когда расходились, были так печальны, что казалось: все кончено. Внизу, у эстакадных пристаней, где нелепо были натисканы красные вагоны и резко звенели буферные цепи, под навесами элеваторов днем и ночью грузили какие-то ящики на черные дымные пароходы. На рейде серыми стрелами в сине-зеленой накипи волн вытянулись английские миноносцы. Алые флаги, расцвеченные синими и белыми полосами, играли на свежем ветру.

Все было беспокойно и, несмотря на яркое весеннее солнце, — невесело. Дни казались последними. Впереди ничего не было. И от того тоска заполняла сердце Игруньки. Не знал, что делать. Ждал приказа от Бровцына, но давно утерял связь с чернобыльскими гусарами и не знал, живы ли они. Кого не спрашивал, никто ничего не знал.

14 и 15 марта Новороссийск наполнился потрепанными английскими шинелями добровольцев и донцов. По белому, посыпанному, как мукой, меловой пылью шоссе, мимо станции по дороге, спускавшейся к болоту, у эстакадных пристаней — везде были набиты худые, заморенные косматые лошади.

Черные казачьи седла торчали над ними, как кочки. У домов были приставлены пики, и редкие коноводы, прислонившиеся к стенам, дремали, щурясь на солнце. Ждали решения. Возьмут или не возьмут лошадей?

Игрунька тоже ждал какого-то решения. Ходил по пристани. Там давились в толпе люди, ругались, проклинали судьбу, а больше молча тискались, медленным потоком вливаясь на сходни кораблей.

Мелькнул в толпе загорелой молодежи Светик… Может быть, это только так показалось? Хотел Игрунька ему крикнуть, но он уже исчез за черным бортом, точно провалился куда-то. Стройный, высокий, прошел Олег. Игрунька остановил его. Пустыми глазами смотрел на него Олег.

— Ты что же?

— Жду своего полка.

Олег махнул рукой.

— Хаос, — сказал он…

— А ты?

— Я со своими.

— Ну и я со своими.

Они расстались…

Игрунька не мог уехать. Это ему казалось позорным. Ждал чернобыльцев.

— Не ушли ли к зеленым? — сказал его товарищ Македонский.

— Бровцын?.. Бровцын?.. Эге, дорогой мой, да они на Бессарабию отступали, как нас разрезали, — подтвердил его сосед.

— Что же у вас вышло?

— Да черт его знает. Не то кубанцы изменили, не то мы не выдержали. Такой тарарам пошел, не приведи Бог.

— Что же мне делать?

— Заняться драпом, как и мы. Айда с нами.

— Не могу. Надо ожидать приказа от начальства

— Да начальство-то ни бум-бум не понимает.

— Брось, Кусков… Погоди, счастье еще улыбнется нам, и на Святой неделе мы будем в Москве.

Толпа новых людей оттеснила Игруньку от товарища. Мимо шли старые бородатые казаки, озабоченно толкались локтями, протискивали ящики и котомки и недовольно глядели на праздного Игруньку.