Изменить стиль страницы

— Ишь ты, братец ты мой, — сказал маленький Карвовский, солдат из красносельских парней, увлеченный потоком наступления и поступивший в полк. — Ловко пущено: старая Нарва — Верден. Это хорошо было бы на песню положить, чтобы на походе петь.

— Никогда им зимой не взять Нарвы, — сказал Куличкин. — А почему не взять? Первое: на снегу видать очень отчетливо каждого. Даже и ночью. Второе: каждый солдат очень понимает, что, если и ранен только, а дойти назад не может, все одно крышка, капут — замерзнешь, и, значит, смелости настоящей нет. Третье: стрелять неспособно, снегом затвор забьет, боек капсюля не разбивает, ударной силы нет. Значит, — вот и весь сказ, — наступать зимой не годится. Уж на что немцы были упорный народ, а зимой, да еще в снега, редко когда шли.

— Комиссар погонит, пойдешь, — сказал солдат, служивший раньше в Красной армии.

— Красный офицер тоже. Они теперь звезды на рукава поналепили, отличия поделали, гляди, и до плеч доберутся: погоны взденут, не хуже господ станут… Товарищи! — сказал другой.

— Офицеры завсегда с нами были, а эти сзади, да с револьвертом. Своих бьют! Паскуды!

— Наш офицер впереди идет. Возьмем поручика Кускова. Старый уже человек, а в дозор ли, в разведку — с нами. Наступление идет, станет в окопе, бинокль к глазам прижмет, кругом пули роют, он тебе — хуть бы што. Скала каменная.

— А сказывают, в Красной армии генералом был.

— Мало ли что заставило. Кто ж его поймет.

И замолчали.

Федор Михайлович ходил со Шпаком взад и вперед по шоссе. Шпак ожидал вольноопределяющихся, посланных с газетами в соседние полки и к эстонцам. Эстонцы тоже просили русскую газету. Своя социалистическая «Waba-Маа» им надоела, да многие по-русски лучше понимали, чем по-эстонски.

— Вы говорите, Евгений Павлович, на юге у Деникина плохо?

— Передаю то, что узнал из перехваченного советского радио. Образовался какой-то "Совет спасения родины". Совет требует отставки генерала Деникина. Добровольческая армия сдала уже Новочеркасск. Пишут: хотят за границу идти.

— Скверно, — проговорил Федор Михайлович-Все заграница манит. Обетованной землей кажется. Вот и нашим казалась раем. Дрались бы в Ямбурге, все хотя клочок, да свой, со своими законами.

— А может, советское радио врет? — сказал Шпак.

— Советское радио в таких делах редко врет, — как бы про себя, с убеждением, сказал Федор Михайлович.

— Я слыхал, там все-таки что-то делается, — сказал Шпак. — Будто генерал Врангель командование примет, в Крыму организовываться будут.

— Да… конечно… в Крыму. Если мы тут Нарву слабенькими силенками держим, как Перекоп не удержать! Может быть, еще Бог и спасет. У меня там три сына, Евгений Павлович, и дочь была в Новочеркасске в Смольном институте. А Новочеркасск сдан?

— Сдан, — подтвердил Шпак.

— Что же это такое!.. — с каким-то надрывом в голосе воскликнул Федор Михайлович.

— Кошмар! — сказал понравившееся ему слово Шпак.

XVI

После полудня Куличкин вызвал Федора Михайловича из землянки. С утра шел напряженный артиллерийский бой. От Плюсских переправ стреляла наша конная батарея, из-за станции Низы броневой поезд "Товарищ Ленин" посылал тяжелые снаряды по Нарве. Две наши батареи — одна добровольческая и одна эстонская — стреляли от Дубровны. Им отвечало уже не две, как было все эти дни, а четыре красные батареи, из них одна, тяжелая, давала постоянные перелеты.

Гром выстрелов, гудение и стальной скрежет несущихся снарядов потрясали морозный воздух. Высокие клубы черного дыма, как какие-то гиганты-деревья, поднимались то тут, то там на снежной равнине.

За ранением ротного командира Федор Михайлович командовал ротой. Рота была невелика — всего шестьдесят человек, но все молодцы — старые солдаты.

Когда Федор Михайлович вошел в окоп, рота уже была вызвана "в ружье" и серо-желтыми пятнами стояла вдоль бруствера. Пулеметчики прилаживали ленту в паз пулемета.

— Смотрите, ваше благородие, идут, — сказал Куличкин. — Восемью цепями, и пулеметы тянут. Надо полагать, всурьез пошли.

Холмистая гряда полей левее леса была усеяна черными точками. Будто торчали там пеньки срубленного леса. Правилен и четок был их узор. Кое-где пятна были чернее, это группы по два, по три человека волокли на лямках пулеметы.

Края красных цепей уходили к северу, пересекая шоссе. Не менее дивизии красных было брошено на фронте эстонской и русской позиций. Наши батареи посылали по ним шрапнели. Белые дымки всплывали в сером небе и катились, вздуваясь воздушными парусами, над темными точками неприятеля.

Юноша, гимназист-доброволец, — «связь» с эстонцами, — точно из-под земли вырос против Федора Михайловича и отрапортовал, вытягиваясь перед ним:

— Ваше благородие, генерал Теннисон, начальник 1-й эстонской дивизии, передали приказание не открывать огня, пока передние цепи не дойдут до проволок; эстонцы патроны из магазинов вынули.

— Слушаю. Передайте, Кортман, будет исполнено.

Федор Михайлович прошел вдоль роты.

— Не стрелять без моей команды, — сказал он. — Огонь откроем на проволоке. Прицел постоянный… Возьми основание кольев на мушку.

Щелкнули опускаемые прицельные рамки. Некоторые солдаты уже поставили прицелы, соблазненные четкостью далеких целей на снегу.

Красноармейцы шли, ложились, вставали и снова шли.

Из пеньков обратились в карандаши. Стали видны разнообразные, больше черные, пальто рабочих, шапки, винтовки на ремне. Когда ложились, то казались маленькими кучками навоза, разбросанными по снегу. Щелкали и двоили выстрелы. Пули пели тоскующую песню над окопами. Кого-то ранило, и раненый пополз по ходу сообщения.

— Кого это? — крикнул Куличкин.

— Коровайкина, господин взводный. У ногу, с рикошета. Кажись, кость задета…

В небе гремели стальные громы артиллерии. Над полем свистали, черкали и шлепали пули. В окопе было слышно, как дышали люди. Кто-нибудь скажет вполголоса:

— О Господи!

И сосед прошепчет:

— Чего ты?..

— Ничего. Страшно… Больно много их. Удержим ли?

У неприятеля затакали два пулемета, пропели свою песню и оборвали. Правее затрещал третий, четвертый, пятый, первые два снова пристроились, видно, наладили новую ленту, правее — еще три, и стал над окопами свист пуль непрерывен и жуток. Добровольцы прижались к снеговому откосу, точно хотели врасти во внутреннюю крутость бруствера.

Красные смолкли… Пошли вперед… Стали обозначаться под шапками лица, видно, как снег взметывает под ногами, а сзади остаются белые длинные следы. Идут медленно и тяжело…

Когда-то такое зрелище волновало Федора Михайловича. Было страшно, и хотелось набить «их» много-много… Тогда они были — враги. В чужой одежде, с чужим запахом солдатских рядов, с малопонятным разговором, повинующиеся каким-то своим законам. Тогда Федор Михайлович знал, что надо делать с пленными, как поступать с ранеными, знал, что он удерживает русскую землю от вторжения в нее немцев. Он дрался за русскую Варшаву с красивым златоглавым православным собором, за русский Владимир Волынский, за славных польских панов и крестьян, так смешно говорящих по-русски. Он не пускал врага к С.-Петербургу и к Москве. В Петербурге была его Наташа, там учились его сыновья и дочь, а в Москве была сестра Липочка с семьей, и там были родные, знакомые, там, в С.-Петербурге, были могилы его матери и отца, под калиновыми кустами и плакучей березой на Смоленском кладбище. Там были Государь, Родина, и потому там был задор. Хотелось истребить всех германцев и не дать в обиду ни одного своего.

Теперь… Пусто было на сердце. Одна страдающая нота заменяла аккорд души, и она звенела, отзываясь мучительными думами и мешая что-нибудь понимать. Враг наступал на него от милого сердцу, от родного Петербурга, где лежала его дорогая мамочка и где замучена его милая Наташа. Там все родное. Там воспоминания детства: Ивановская улица, Федосьин жених, Танечка, Савина, там корпус, училище, академия… Когда-то… Тридцать лет тому назад Игнат, жених горничной его матери, был кумиром его сердца. Игнат — петербургский рабочий. С ним вместе в Мурине он ходил на Охту к пороховым погребам удить рыбу. Смотрел с обожанием на русую бороду Игната, пел с ним бравые солдатские песни и считал его недостижимым идеалом… В те дни кучер и конюх Савиной были его друзьями…