Изменить стиль страницы

Они выбирали ягоды малины, пальцы Китти стали розовыми, и он стал целовать их, а она смеялась нервным раздраженным смехом.

Ужин был кончен. На часах половина двенадцатого. Не говорится. Неужели встать и уходить?

Китти поднялась. Она терялась. Саблин подошел к ней. Слова прощания замерли на его устах. Она протянула ему обе руки. Он сжал пухлые горячие, чуть влажные руки.

— Ну?! — вдруг сказала она и протянула ему губы.

Неодолимая сила толкнула его к ней.

Когда он оторвался, он шатался как пьяный. Как в тумане видел он синие счастливые глаза и лоб с растрепанными золотыми кудрями.

Китти молча пошла из столовой. Он за ней. За маленькой темной гостиной была спальня. Фиолетовый фонарь на золотых цепочках мягко освещал широкую постель, постланную свежим бельем.

Китти склонилась на грудь к Саблину и замерла с полузакрытыми глазами. Он нежно охватил ее руками.

Она чуть приподняла голову, губы сложились в нежную, словно детскую улыбку…

— Милый…

Слезы застилали ее глаза, он осушил их поцелуем.

— Ах, — сказала она… — Я счастлива! Как я счастлива! И тихо упала на его крепкие сильные руки.

XVII

Эти дни были райским сном.

Вдруг вставали они в четыре часа утра, когда еще солнце не показывалось из-за темных лесов, поспешно одевались и шли по тихим и сонным улицам, покрытым росою. Они останавливались на мосту с золотыми оленями, долго смотрели, как рябила под косыми лучами восходящего солнца вода, отдавали разгоряченные лица дуновению утреннего ветерка, а потом шли дальше, за парк, в поля, уже скошенные, где стояли длинные копны сухого душистого сена. Там ложились они. В синем утреннем небе пели жаворонки, перепела перекликались, трещали кузнечики, а люди спали кругом, и никого не было на белом свете, кроме них.

Там на мягкой постели из щекочущего сена она отдавалась ему, освеженная утреннею росою, с телом, пахнущим сеном.

Потом спали на сене. Спали долго, пока солнце не поднималось над копною и не заглядывало в их счастливые лица. Тогда просыпались они и пугливо озирались. Не видел ли кто?

Китти причесывалась, одевала шляпку, а он должен был служить ей вместо зеркала. В губах у нее были шпильки, и она сосредоточенно зашпиливала сзади густые волосы, и потемневшие глаза ее были серьезны.

— Смотри, — говорила она, не разжимая губ, — прямо я шляпку одела?

— Прямо, — говорил он.

— Ах, какой противный. Он и не смотрит.

И правда, он не смотрел. Он любовался ее белыми полными руками, в которых при каждом движении пальцев играл под шелковой кожей мускул.

— Саша, так нельзя. Меня за чучело будут принимать. Ах, как есть хочется!

— И мне, моя мышка. Пойдем на ферму.

Они шли рука с рукою тихие, задумчивые, простые, как дети. Все улыбалось им. С высоких елей смеялись им длинные малиновые шишки, парку манил своею прохладою.

— Тебе нельзя со мною войти на ферму. Видишь, сколько там народа, — говорила Китти. — Я войду одна, а ты придешь потом и, будто места нет, подсядешь ко мне. Как незнакомый. Мы и разговаривать не будем.

На ферме было людно. Сидели чопорные дамы. В беседке за занавесками сидела княгиня Репнина с детьми и англичанкой, на галерее было много детей, студентов, барышень. Полногрудые девицы в белых передниках разносили молоко, кофе и чай с черным хлебом и поджаренными сухарями; пахло коровами, пронзительно кричал павлин.

Китти входила, стараясь иметь самый невинный и независимый вид. Лицо ее горело, и следы еще неостывшей страсти были на нем. Светлые локоны небрежно развевались над ушами, платье было помято, на башмаках и шелковых чулках лежала пыль. На нее косились. Ее все знали — Катьку-философа.

Она садилась, стараясь не замечать недовольных взглядов, и заказывала кофе и стакан сливок.

Через минуту входил Саблин. Свободных столиков было немало. Но он подходил к Китти, церемонно спрашивал разрешения сесть и садился. Они делали вид, что молчали. Но Китти не могла удержаться и одним губами говорила ему:

— Я тебя безумно люблю.

Он потуплял глаза, краснел и отвечал ей чуть слышно:

— Моя мышка!

И оба смеялись.

А потом, напившись кофе и сливок и каждый за себя заплатив, они выходили. Он раньше, она — за ним. И все видели их комедию и осуждали их. Они одни ничего не замечали.

Под елкой с малиновыми шишками он ожидал ее. И они шли уже не стесняясь под руку, в такт раскачивая бедрами, и он прижимал ее локоть к себе.

Дома она оставляла его одного до завтрака. Потом был завтрак, обильный, с вином. Подавалось все то, что он любил. Она тонко выспрашивала его об этом. После завтрака он полулежал на диване, а она пела. Она пела так, как пели в те времена все петербургские барышни. Ни хорошо, ни худо. Много музыкальности, чувства, плохо поставленный голос и недоконченные обрывки, говорящие о страсти, о любви, о неудовлетворенном чувстве. То по-французски, то по-русски, начнет и не кончит, оборвет, долго перебирает по клавишам, сыграет тихий певучий вальс и начнет что-нибудь снова.

Саблин дремал. Иногда откроет глаза и долго и счастливо смотрит на нее. Щеки ее горят румянцем, глаза кажутся большими от потемневших век. Он закроет глаза и тихо слушает в истоме.

Вот повторился мотив. Какою-то мукою звучит он. Саблин открыл глаза.

«Вновь хочу и любить, и страдать!..» — Голос сорвался. Китти и плачет, плачет. Она знает, о чем плачет. Она знает, что любить ей придется так мало, а страдать?.. Всю жизнь.

Саблин кинулся утешать ее, она билась в слезах у него на груди, и долго он не мог ее успокоить.

— Не надо спрашивать. Я так, мой милый. Просто так!.. От счастья!

XVIII

Они взяли лошадей в манеже и поехали верхом в Гатчино. Было жарко. У Орловской рощи они остановили мороженщика с синей тележкой, слезли с лошадей, купили мороженое, сели на высоком откосе, поросшем лесною земляникою, и ели щепочками мороженое, положенное на листки картона. Лошади рядом щипали траву, и их головы почти касались красивого лица Китти. Темный лес шумел сзади, и дубы таинственно шептались между собою. Было тихо и хорошо на сердце. Вернувшись, она лежала, усталая, на кушетке, а он сидел и читал газеты.

Каждый день нес новую радость. В субботу утром он съездил в полк, пробыл четыре часа на занятиях сторожевой службой, узнал, что в понедельник занятий не будет, а во вторник выступление на маневры, и к обеду был у Китти, соскучившийся по ней, освеженный соприкосновением с полком, жаждущий новых поцелуев.

Но страсть утомляла. В понедельник он простился уже без большого сожаления и на извозчике поехал в Красное, обещав к обеду с тем же извозчиком вернуться.

Он приехал к себе около часа дня и узнал, что за ним три раза утром присылали от адъютанта, а теперь его ожидает записка из канцелярии. Недоброе предчувствие сжало его сердце.

Записка была официальная. «Немедленно по возвращении в лагерь вашему благородию надлежит явиться полковнику князю Репнину по делам службы. Форма одежды — китель, шашка»… Такой тон не предвещал ничего хорошего. Почистившись, Саблин отправился к Репнину. Репнин жил на собственной даче, на спуске с холма, недалеко от офицерского собрания. Дача была большая, выстроенная в русском вычурном стиле, бревенчатая, с башней, резными петухами над крыльцом и галереей. На звонок ему открыл двери денщик, одетый в синюю ливрейную куртку с большими плоскими пуговицами с княжеской короной.

— Его сиятельство очень просят обождать, — сказал он. — Они фрыштыкают.

Это тоже было не к добру. Как мог любезный и гостеприимный Репнин завтракать и заставить дожидаться своего однополчанина, своего товарища?

Если бы не было чего-нибудь особенного и, конечно, неприятного, князь пригласил бы его к завтраку, угостил бы его кофеем, сигарой?..

Саблин задумался. Он догадывался, в чем дело. Тут не обойдется без Китти, и он хмурил брови.

Он прошел в приемную. Это была большая, светлая комната, вместо обоев обшитая фанерами, со стенами, увешанными английскими литографиями, изображавшими знаменитых скакунов. Посередине стоял массивный, тяжелый дубовый стол и на нем лежали газеты и журналы.