Изменить стиль страницы

Однако мы все увязываемся за ней и провожаем её в переднюю. Звонок становится настойчивей. Когда мать открывает дверь, то на пороге мы видим не отряд миротворцев, а снежную бабу. С ног до головы засыпанная снегом, стоит Мадж. Она протягивает мне отсыревшую картонную коробку.

— Это тебе для твоего друга, — говорит она. Я сдёргиваю с коробки крышку — под ней лежит полдюжины тонких стеклянных колбочек с прозрачной жидкостью. — Это мамины лекарства. Она сказала, что я могу взять их. Пожалуйста, дайте их ему. — И не успеваем мы прийти в себя и остановить её, как она исчезает в снежной круговерти.

— Вот сумасшедшая, — ворчит Хеймитч, когда мы вслед за матерью возвращаемся в кухню.

Я была права: что бы моя мать ни дала Гейлу, этого явно недостаточно. Он изо всех сил стискивает зубы, кожа усыпана сверкающими каплями пота... Мать берёт одну из колбочек, наполняет шприц прозрачной жидкостью и делает укол. И почти сразу лицо Гейла начинает расслабляться.

— Что это за штука? — спрашивает Пит.

— Из Капитолия. Называется морфлинг, — отвечает мать.

— А я и не знал, что Мадж знакома с Гейлом, — говорит Пит.

— Мы раньше продавали ей землянику, — говорю я чуть ли не со злобой. А за что я, собственно, злюсь на Мадж? Уж наверяка не за то, что она принесла нам лекарство...

— Должно быть, она её очень любит... — произносит Хеймитч.

Вот что меня гложет — подозрение, что между Гейлом и Мадж что-то есть! Что-то мне эта мысль совсем не нравится.

— Она моя подруга, — угрюмо отрезаю я.

Сейчас, когда Гейл унесён наркотиком в царство, где нет боли, напряжение, похоже, отпускает нас. Прим кормит всех хлебом и жарким из тушёного мяса. Мы предлагаем Хазелл переночевать у нас, но ей надо вернуться домой, к остальным детям. Хеймитч с Питом не прочь остаться, но мать отсылает их по домам — спать. Она знает, что со мной спорить бесполезно, так что я остаюсь дежурить около Гейла, пока они с Прим отдыхают.

И вот мы с Гейлом на кухне одни. Я сижу на том табурете, где весь вечер сидела Хазелл, и держу своего друга за руку. Внезапно я провожу пальцами по его лицу, чего никогда не делала раньше — просто не было повода. Я трогаю его густые тёмные брови, очерчиваю изгиб подбородка, линию носа, касаюсь ямки на шее. Обвожу контур тёмной щетины на щеках и, наконец, дотрагиваюсь до его губ. Мягкие и полные, чуть потрескавшиеся... Его горячее дыхание обвевает мои пальцы.

Интересно, все ли выглядят моложе, когда спят? Потому что сейчас он — ну точь-в-точь тот мальчишка, на которого я наткнулась в лесу много лет назад, тот, что обвинил меня, будто я ворую его добычу из силков. Мы были два сапога пара: сироты, лишившиеся отцов, перепуганные, но решительно настроенные сделать всё, чтобы наши родные не умерли с голоду; отчаявшиеся, но больше не одинокие, потому что нашли друг друга. Я вспоминаю сотни прекрасных мгновений в лесу, ленивую послеобеденную рыбалку, день, когда учила его плавать; а ещё я как-то подвернула ногу, и он нёс меня домой на руках. Каждый из нас мог рассчитывать на помощь другого. Мы поддерживали друг друга, прикрывали друг другу спину, и вместе нам было не так страшно, потому что каждый боялся показать перед другим, что чего-то боится.

Впервые за всё время я в воображении меняюсь местами с Гейлом. Я представила себе, что это Гейл вызвался добровольцем за Рори на Жатве; что он насильно вырван из моей жизни; чтобы выжить, он становится возлюбленным какой-то неизвестной девчонки и возвращается домой вместе с ней. Они живут рядом. А потом собираются пожениться.

Ненависть, которую я испытываю к нему, к воображаемой девчонке, вообще ко всему на свете, — такая настоящая и такая жгучая, что я задыхаюсь. Гейл принадлежит мне! А я — ему! Всё остальное — немыслимо! И почему потребовалось, чтобы его засекли чуть ли не до смерти, чтобы я, наконец, поняла это?

Потому что я эгоистка. Трусиха. Потому что я из тех, кто, имея возможность принести пользу, предпочитает драпать; кто, спасая свою жалкую жизнь, бросает на произвол судьбы тех, кто не не может бежать. Вот какую девчонку встретил Гейл в лесу сегодня!

Неудивительно, что я выиграла Голодные игры. Ни один достойный человек на это не способен.

«Но ты же спасла Пита», — вяло думаю я.

А почему, собственно, я его спасла? Да потому, что прекрасно знала, что не сделай я этого, моя жизнь в Дистрикте 12 станет невыносимой.

Я упираюсь лбом в край стола, проникаясь невыносимым отвращением к самой себе. Мне надо было сдохнуть на арене! Хорошо, если б Сенека Крейн, по выражению президента, распылил меня на атомы, когда я вытащила те ягоды!

Ягоды. Я осознаю, что ответ на вопрос, что я собой представляю, заключён в этой пригошне ядовитых плодов. Если я достала их, чтобы спасти Пита потому, что знала, что вернись я без него, от меня стали бы шарахаться, как от зачумлённой — тогда я достойна презрения. Если я достала их, потому что любила Пита — тогда я всё равно думала прежде всего о себе, но меня хотя бы можно понять и простить. Но если я достала их, чтобы бросить вызов Капитолию — только тогда я чего-то стóю. Проблема в том, что я точно не знаю, что двигало мною в тот момент!

Может ли быть, что народ в дистриктах прав и что мои действия с ягодами были актом неповиновения, пусть даже и неосознанным? Ведь глубоко в сознании я должна понимать, что побег — это не выход. Вовремя смыться — недостаточно, чтобы раз и навсегда обеспечить безопасную жизнь себе, своим родным и друзьям. Даже если бы побег удался. Оттого, что я унесу ноги, жизнь других людей не изменится. Они будут продолжать подвергаться мучениям и издевательствам, как Гейл сегодня.

Жизнь в Двенадцатом дистрикте не так уж сильно отличается от жизни на арене Голодных игр. В какой-то момент тебе необходимо прекратить спасаться бегством, повернуться и встретиться лицом к лицу с тем, кто хочет твоей смерти. Самое трудное — это найти в себе для этого отвагу. Ну, положим, для Гейла никакой трудности нет. Он был рождён мятежником. Это я — я придумываю, как бы половчей сбежать...

— Прости меня! — шепчу я, наклоняюсь к нему и целую.

Его ресницы трепещут, и он смотрит на меня сквозь наркотический туман.

— Привет, Кошкисс!

— Привет, Гейл, — отвечаю.

— Я думал, что ты уже сбежала, — говорит он.

Мой выбор прост. Могу умереть в лесу, как загнанный зверь, а могу — здесь, борясь бок о бок с Гейлом.

— А я никуда больше не собираюсь. Останусь здесь и причиню им столько неприятностей, сколько смогу.

— Я тоже, — бормочет Гейл. Он еле успевает улыбнуться, прежде чем вновь проваливается в навеянное дурманом забытьё.

9.

Кто-то трясёт меня за плечо, и я выпрямляюсь. Оказывается, я уснула сидя, уронив голову на стол. Белая простыня оставила складки на здоровой щеке. Другая, та, что приняла на себя удар кнута, жгуче, мучительно ноет. Гейл пока ещё в забытьи, но его пальцы сомкнуты вокруг моих. Пахнет свежим хлебом. Поворачиваю застывшую шею и, само собой, вижу Пита — он вглядывается в меня глазами, полными боли. Наверно, он уже давно так стоит и смотрит на нас...

— Иди приляг, Кэтнисс. Я посижу с ним, — говорит он.

— Пит... Слушай, то, что я говорила вчера, ну, насчёт побега... — начинаю я.

— Я знаю, — прерывает он. — Ничего не надо объяснять.

В бледном свете зимнего утра я вижу буханки хлеба на разделочном столе. А ещё вижу синие круги у него под глазами. Интересно, заснул ли он хоть на минуту этой ночью? Вспоминаю, как вчера позвала его за собой и он согласился без возражений; о том, как он на площади стал бок о бок со мной, защищая Гейла; как готов на всё ради меня, тогда как я даю ему так мало взамен! Что бы я ни делала, всё равно кому-то от моих поступков больно.

— Питер...

— Иди спать! Пожалуйста... — говорит он.