В разговоре опять перешли незаметно друг с другом на «ты».
Александр Блок.
Уже было одиннадцать ночи, когда мать нас вызвала к чаю; и было за чаем уютно втроем; Блок смешил юмористикой; часов в двенадцать вернулись опять в кабинет: говорили о личном; в четыре утра он поднялся; и мне предложил погулять; я его провожал на вокзал; его поезд шел в семь… медленно шли по светавшей Москве; близ вокзала сидели в извозчичьей чайной: за чайником; после разгуливали по перрону; поезд: пожали друг другу с сердечностью руки; он на прощанье сказал еще раз:
— «Никому не позволим стоять между нами».
Свисток: поезд тронулся…»
Глава XVI. «Стихи таинственной Черубины…»
С моею царственной мечтой
Одна брожу по всей вселенной,
С моим презреньем к жизни тленной,
С моею горькой красотой.
Но я умру в степях чужбины,
Не разомкну заклятий круг.
К чему так нежны кисти рук,
Так тонко имя Черубины?
Черубина де Габриак
Пусть же смерть ко мне нисходит…
Темен жребий русского поэта:
Неисповедимый рок ведет
Пушкина под дуло пистолета,
Достоевского на эшафот.
Может быть, такой же жребий выну…
О ни шли мимо меня, все в белом, с покрытыми головами. Они медленно двигались по лазоревому полю. Я глядел на них — мне было покойно, я думал: «Так вот она, смерть».
Потом я стал думать: «А может быть, это лишь последняя секунда моей жизни? Белые пройдут, лазоревое поле померкнет»… Я стал ждать этого угасания, но оно не наступало, белые все так же плыли мимо глаз. Мне стало тревожно. Я сделал усилие, чтобы пошевелиться, и услышал стон. Белые поднимались и плыли теперь страшно высоко. Я начал понимать, что лежу навзничь и гляжу на облака. Сознание медленно возвращалось ко мне, была слабость и тошнота. С трудом наконец я приподнялся и оглянулся. Я увидел, что сижу в траве наверху крепостного рва в Булонском лесу. Рядом валялся воротник и галстук. Все вокруг — деревья, мансардные крыши, асфальтовые дороги, небо, облака — казались мне жесткими, пыльными, тошнотворными. Опираясь о землю, чтобы подняться совсем, я ощущал маленький, с широким горлышком пузырек, — он был раскрыт и пуст. В нем, вот уже год, я носил большой кусок цианистого калия, величиной с половину сахарного куска. Я начал вспоминать, как пришел сюда, как снял воротник и высыпал из пузырька на ладонь яд.
Я знал, что, как только брошу его с ладони в рот, — мгновенно настанет неизвестное. Я бросил его в рот и прижал ладонь изо всей силы ко рту. Я помню шершавый вкус яда.
Вы спрашиваете, — зачем я хотел умереть? Я жил один, в гостинице, — привязалась мысль о смерти. Страх смерти мне был неприятен… Кроме того, здесь была одна девушка…»
Теплое, со светлыми дождями, лето в Париже 1908 года. В лужах, как в картинах Камиля Писсарро, отражаются прохожие, экипажи, облака. За столиком уличного кафе под каштанами сидят два молодых русских литератора, два романтика, два путешественника, мечтающих о паруснике под черным флагом, а также об издании поэтического журнала. Алексей Толстой (ему 26) и Николай Гумилев (ему 22).
Гумилев, длинный, прямой, большеносый, в котелке, надвинутом на лоб, длинные пальцы рук на набалдашнике трости, глухим голосом рассказывает о том, как он хотел уйти из жизни.
«Так я никогда и не узнал, из-за чего он тогда хотел умереть, — вспоминал позже Толстой. — Теперь окидываю взором его жизнь. Смерть всегда была вблизи него, думаю, что его возбуждала эта близость. Он был мужественен и упрям…»
Николай Гумилев.
Максимилиан Волошин был почти на десять лет старше Гумилева. Когда на полупустынном берегу Крыма, в Киммерии, как мираж, возникнет загадочно красивый дом, коктебельским дачникам его обитатель будет мниться кем-то вроде не то корсара, не то Синей Бороды, содержателя таинственного гарема, а его маленький замок — приютом пьяниц и поэтов, пиратов и контрабандистов. Могучий, обросший, он носил хитон, из-под которого торчали мощные голые ноги, и был похож на сказочного славянского бога. На стене коктебельской кофейни кто-то размашисто начертал:
Но это была всего лишь одна из его масок. Он, выдумщик и фантазер, художник и шаман, честный рыцарь мистерий и мистификаций, вылепил подобных масок немало, всякий раз скрывая под ними нежное сердце и пророческий дар поэта.
В начале лета 1909 года Коктебель и дом Волошина посетил Гумилев. Он приехал в Крым с Лизой Дмитриевой, молодой девушкой, за которой ухаживал и в которую, судя по всему, был влюблен. Познакомились они еще в Париже (в июле 1907), в мастерской художника Себастьяна Гуревича, который писал портрет Лизы, но знакомство было мимолетным. Впрочем, Гумилев купил у маленькой цветочницы для Лизы большой букет и читал ей стихи, и Лизе они понравились и запомнились.
Более основательно они сдружились весною 1909 года в Петербурге. Лиза Дмитриева писала позже в своей «Исповеди»:
«…я была в большой компании на какой-то художественной лекции в Академии художеств — был Максимилиан Александрович Волошин, который казался тогда для меня недосягаемым идеалом во всем. Ко мне он был очень мил. На этой лекции меня познакомили с Н. Степ. (Гумилевым. — А. К.), но мы вспомнили друг друга. Это был значительный вечер в «моей жизни». Мы все поехали ужинать в «Вену», мы много говорили с Н. Степ. — об Африке [48], почти в полусловах понимая друг друга, обо львах и крокодилах. Я помню, я тогда сказала очень серьезно, потому что я ведь никогда не улыбалась: «Не надо убивать крокодилов». Ник. Степ, отвел в сторону М. А. и спросил: «Она всегда так говорит?» — «Да, всегда», — ответил М. А.
Максимилиан Волошин.
Я пишу об этом подробно, потому что эта маленькая глупая фраза повернула ко мне целиком Н. С. Он поехал меня провожать, и тут же сразу мы оба с беспощадной ясностью поняли, что это «встреча», и не нам ей противиться. Это была молодая звонкая страсть. «Не смущаясь и не кроясь я смотрю в глаза людей, я нашел себе подругу из породы лебедей», — писал Н. С. на альбоме, подаренном мне.
Мы стали часто встречаться, все дни мы были вместе и друг для друга. Писали стихи, ездили на «Башню» [49] и возвращались на рассвете по просыпающемуся розовому городу. Много раз просил меня Н. С. выйти за него замуж, никогда не соглашалась я на это; в это время я была невестой другого, была связана жалостью к большой, непонятной мне любви».
«Те минуты, которые я была с ним, я ни о чем не помнила, а потом плакала у себя дома, металась и не знала. Всей моей жизни не покрывал Н. С. — и еще: в нем была железная воля, желание даже в ласке подчинить, а во мне было упрямство — желание мучить. Воистину, он больше любил меня, чем я его.
Он знал, что я не его — невеста, видел даже моего жениха. Ревновал. Ломал мне пальцы, а потом плакал и целовал край платья. В мае мы вместе выехали в Коктебель.
Все путешествие туда я помню, как дымно-розовый закат, и мы вместе у окна вагона. Я звала его «Гумми», не любила имени «Николай», а он меня, как зовут дома, «Лиля» — «имя, похожее на серебристый колокольчик», как говорил он.