Ночью я проснулась от звуков кашля и ужасного скрипучего смеха и услышала, как бабушка в кухне говорит дедушке: теперь я понимаю, что она сказала! Что она хотела мне сказать! И снова пугающий, чужой смех, не бабушкин, а какого-то страшного духа, забравшегося в нее. Я встала, чтобы подкрасться к двери и поглядеть, и увидела бабушку, сидящую за столом, с растрепанными длинными волосами, в ночной рубашке, с губами, перемазанными вишневым соком и шоколадом, в кулаке торчит нож — над развалинами двухэтажного торта дяди Альфреда, — а дедушка, в пижаме, схватил ее за руку и умоляет: хватит, ну хватит, ты уже съела больше, чем можно, а бабушка не слушает, отталкивает его, пытаясь освободить свою руку, и скрипучий голос проникшего в нее духа требует: только еще один маленький кусочек, только один ломтик, и все! Дедушка обнимает ее и плачет: не оставляй меня одного, Мина! Пожалуйста, не оставляй меня, ты знаешь, я не могу без тебя… Я повернулась и убежала оттуда к тебе в комнату. Дыхание твое было тяжелым, отрывистым. Я забралась под одеяло, обняла тебя и положила голову на подушку возле твоей головы. Подушка была мокрая.

Назавтра мы поехали с Мишей и с дедушкой и бабушкой, которая сидела впереди — коса, как всегда, туго закручена на затылке; Миша высадил их у больницы Рамбам, а нас повез дальше, на пляж Бат-Галим, Русалочий берег, мы скинули одежду и остались в купальнике и плавках, а широкоплечий могучий Миша выглядел спасателем в своей белой фуражке, не хватало только свистка. Он уселся в шезлонг на берегу, а ты с разбега ворвался в воду, окруженный дождем цветных брызг, и нырнул под волну, я побежала за тобой следом и тоже нырнула, потому что хотела чувствовать в точности то же, что чувствуешь ты, мне щипало глаза, и я нахлебалась соленой воды, а когда вернулась на берег, ты уже стоял там и отряхивал воду с волос. Мы уселись возле Миши на песок, уперлись спинами в его крепкие ноги, смотрели на море и молчали, потому что говорить было не о чем, и я попросила Мишу, чтобы он еще раз рассказал, как он играл перед королем Югославии, поскольку знала, что он очень любит про это рассказывать. Я надеялась, может, это нас как-то спасет. Он немного помолчал и вдруг сказал тихо: я не играл перед королем. Это не я играл. Это был другой мальчик. Его тоже звали Мишей, он играл лучше меня, поэтому выбрали его. На нем был костюм с золотыми пуговицами, и горн сверкал на солнце, и стяг взвился на вершину мачты, это было так прекрасно, так красиво, я никогда в жизни не забуду, и принц Павел подошел и погладил его по голове, а его мама так рыдала, что еле успели подхватить ее, чтобы она не упала. А я стоял в строю среди остальных детей и тоже плакал. Он потянул носом воздух и продолжил, словно рассказывал о самом себе: того Миши уже нету. Гитлер унес его. Всех, всех он забрал — и моих родителей, и братьев, и сестер… Только я остался — шестой ребенок, которого вообще не хотели. Папа и мама поженились очень молодые, они были двоюродные брат и сестра. Семья решила поженить их, когда маме было всего тринадцать лет, так это делалось в те времена. И каждый год у них рождался ребенок, каждый год ребенок, пока папа не сказал наконец: хватит! Но как раз тогда они поехали отдохнуть в Австрию, а когда вернулись, мама снова оказалась в положении. Вот… Он замолчал и закурил, а потом сказал вдруг без всякой связи: ваш дедушка замечательный человек, очень немного таких людей… Мы молча глядели на парня, который ловко ходил по песку на руках, и на дяденьку, который бросал в воду палку, а его громадная собака с лаем бросалась в море, быстро-быстро доплывала до палки, хватала ее в пасть и возвращалась на берег. Дяденька гладил собаку по голове. Я взяла палочку от мороженого и нарисовала на мокром песке домик, дерево и солнце, но волна стерла мой рисунок. Море потихоньку становилось все более золотым, сделалось прохладно, мы оделись и поехали забирать дедушку и бабушку, которые поджидали нас в воротах больницы с серыми осунувшимися лицами и оказались вдруг такими старенькими-старенькими.

Через несколько дней бабушка объявила нам, что дядя Альфред скончался в больнице. Она утерла слезы и сказала: у него была тяжелая болезнь — в легких, операция не удалась… Но мы-то знали истинную причину его смерти и не решались глядеть друг на друга, когда шли с бабушкой, которая оплакивала дядю Альфреда, но больше себя, и с дедушкой, который оплакивал бабушку, и с нашими родителями, и еще с тремя людьми, которых совсем не знали, за усердными прислужниками смерти, похожими на ангелов в своих белых нарукавниках, с бородатыми потными лицами, несшими на носилках под темной пыльной тканью тело, которое вдруг оказалось маленьким и ссохшимся — голова почти касалась толстого черного зада переднего ангела, а ноги болтались возле расстегнутой ширинки заднего, и я думала: это может быть кто угодно там, под тканью, может, это вообще не он, но, когда мы подошли к открытой могиле, кантор произнес его имя, и судорожные отчаянные рыдания вырвались из моей груди, потому что я поняла, что невозможно повернуть время вспять, а ты застыл безмолвно по другую сторону черной могилы, и я знала, что теперь он всегда будет стоять меж нами и что после похорон твой отец заберет тебя к вам домой, хотя до конца каникул еще далеко, но бабушка очень плохо себя чувствовала, и через несколько месяцев, зимой, она действительно умерла, а дедушка закрыл свою контору на улице Герцля и переехал жить в дом престарелых, и годами продолжал разговаривать с нею, словно она по-прежнему была рядом. И уже там, на кладбище, я знала, что мы никогда больше не окажемся вместе в нашей комнатке под крышей, и лишь изредка, засыпая, я буду видеть тебя, как ты стоишь надо мной на четвереньках, уставившись на меня хищными желтыми зрачками, и я буду шептать тебе: иди! — и чувствовать твое сердце, отбивающее по моей груди все те же слова — до последних судорог, до немыслимых трепетных бабочек…

Я утираю слезы и вместе со старичками приближаюсь к могиле, чтобы положить на нее камушек, все уже готовятся разойтись, но я задерживаюсь еще на минутку возле позолоченного мрамора дяди Альфреда и знаю, что ты стоишь тут же, рядом. Вблизи ты можешь разглядеть, что и у меня уже есть морщинки в уголках рта, и седые волоски, оба мы читаем про себя вступление к “Песне о земле”, читаем слова, которых тогда не понимали, я кладу у их подножья маленький камушек, и ты тоже кладешь камушек, а потом кладешь руку мне на плечо и говоришь: пойдем. Перед нами шагают моя мама и твой отец и шепчутся о том, что муниципалитет постановил снести старый дом и выкорчевать рощу за ним, на этом месте решено выстроить роскошный небоскреб, и я вижу землю, которая не в силах вместить всего, что мы схоронили в ней, вижу, как она содрогается и расходится, трескается, и весь их небоскреб раскалывается и рушится. Миша идет за нами следом и вздыхает, и говорит: если бы только можно было повернуть время вспять… Хоть на одну минуту… И я точно знаю, какую минуту он хочет вернуть. Возле ворот стоит согбенная старушка, с таким знакомым сморщенным личиком, дрожащей рукой она берет меня за рукав и скрипучим голосом говорит: ты, наверно, не помнишь меня, но я-то хорошо знала вас всех, и твоего дедушку, он часто заходил к нам на почту — старую нашу почту… Вы госпожа Белла Блюм с почты! — шепчу я, и сердце мое съеживается и бледнеет, на мгновение я вижу узкие очки на остреньком носике, седые волосы, вижу, как ледяные скрюченные пальцы с вожделением тянутся к нашим детским шейкам и треугольным маркам, я вспоминаю анонимные письма с угрозами и кошусь на тебя, но ты смотришь на носки своих пыльных туфель и говоришь: надо двигаться, у меня на предприятии заседание, — и я снова дотрагиваюсь до мягкой руки под лиловой соломенной шляпой. И вдруг с моря налетает ветер и срывает с ее головы шляпу, гонит вдоль тропинки, а она бежит за ней между могилами в своем широком развевающемся цветастом платье, с округлившимся животиком, с развевающимися каштановыми языками волос, протягивает полную руку, чтобы ухватить беглянку, но та, кувыркнувшись в воздухе, взлетает высоко-высоко, как лиловая бабочка, еще минута — усядется на острую вершину кипариса, но вдруг передумывает, дважды перевертывается на лету и приземляется на памятник АббыХуши, городского головы, и все вы: и ты, и Миша, и прочие мужчины — кидаетесь ловить злосчастную шляпу, чтобы вернуть ей, вы скачете между могил, но шляпа уже далеко, она теперь, помятая и потерявшая всякий вид, расположилась между ХанохомГабриэли, сыном Моше, уроженцем города Лодзь, и Цилей Фрумкиной, добродетельной супругой, прекрасной матерью и полной праведницей, лежащими почти вплотную друг к другу, вы все уже запыхались и раскраснелись, а шляпа вновь делает широкое сальто и взмывает к небесам, вы преследуете шляпу с задранными кверху головами, отчаянно размахивая руками — в точности, как потерпевшие кораблекрушение и выброшенные на необитаемый остров делают это, завидев аэроплан. Шляпа вдруг теряет теплый восходящий поток воздуха, утрачивает равновесие и начинает быстро-быстро крутиться вокруг собственной оси, как прима-балерина, в вихре лиловых лент, и внезапно приземляется уже за кладбищенскими воротами, лежит на боку и усмехается своим большим круглым ртом. Она бежит к шляпе, грузная и задыхающаяся, наклоняется, поднимает ее высоко над головой и, обернувшись в вашу сторону, смеется, сверкая глазами: поймала! я ее поймала!