Изменить стиль страницы

И волчица пошла на попятный.

Униженно поджав хвост, с выбитым клыком и сломанной лапой заковыляла она прочь с поля боя и немного погодя появилась на верхушке стога. Трусливо забралась туда, куда победитель не мог последовать за ней.

Трусцой принялся конь кружить около стога, словно зазывая, сманивая волчицу обратно. Но та оставалась сидеть, зализывая распоротый бок и лапу, облизывая ранку от выбитого зуба.

Тогда, остановясь, победитель бросил на серую вызывающий взгляд. Так величаво смотреть, кроме людей, умеет ещё только конь — самое благородное из четвероногих. Как будто он спрашивал: «Не хочешь, значит, спускаться?»

И, схватив зубами одного из волчат, которые, скуля, задирая слепые мордочки, выползли вслед за матерью, безжалостно швырнул его с размаху оземь. Волчонок тут же издох.

Волчица в беспомощной ярости надрывно взвыла на верхушке стога.

И с другим волчонком жеребец поступил точно так же.

Но когда он и третьего ухватил за загривок, серая из последних сил прыгнула. Помогла обуревавшая её ярость: волчице удалось вцепиться противнику в шею. Но сломанная лапа не повиновалась, и волчиха соскользнула прямо ему под ноги. Торжествующий победитель тут же насмерть растоптал сначала её, а потом оставшихся волчат.

Испустив заливистое ржание, он снова играющей, танцующей побежкой обогнул стог и молча, удовлетворённо вернулся на другой берег, где оставил хозяина.

— Ну что, Фараон? Всё в порядке? — спросил цыган, в морду целуя коня, который порывался ответить чуть не тем же самым.

Потом, вновь испустив торжествующее ржание, ткнулся мордой ему в бедро.

Цыган, обмотав уздою седло, взобрался с ним на скакуна, и тот единым духом перенёс его на знакомое место у отверстия в стоге. Там цыган слез, а конь, опрокинувшись навзничь, ёрзая спиной, фырканьем и ржанием стал кататься по траве. Потом вскочил, отряхнулся и с наслаждением принялся за траву на упругом тучном пастбище.

Кровавые следы недавней битвы ничуть цыгана не удивили. Не раз уже тут попадались ему волки, растоптанные его пасущимся конём.

«Шкура на тулуп пойдёт. Этот всё равно рваный. — Тут он ударил себя по лбу: — Волчица! Значит, и волк тут где-нибудь прячется».

Стог понизу был весь испещрён волчьими логовищами. Два, открывавшихся вовне, вели в третье, внутреннее, которое в свой черёд сообщалось с соседним. Вся это хитро разветвлённая защитная система снаружи была забросана камышом и хворостом, который от времени покрылся мхом, так что и человеку трудно было приметить лаз.

Вот почему конь не направился сразу к стогу. Это был настоящий укреплённый замок, единственным входом, воротами в который служило озерко.

Волчиха тоже, по всей вероятности, через него пробралась сюда, но волку ума недостало, и он засел в каком-нибудь логове, лишась теперь пути к отступлению.

Цыгану сразу бросилась в глаза недавно проделанная дыра. Он заглянул — и пара светящихся, налитых кровью глаз подтвердила: тот, кого он ищет, там.

— Ага, попался, теперь не уйдёшь, голубчик, сиди там; утром за шкурой твоей приду. Отдашь — хорошо, не отдашь — сам возьму. Так уж оно ведётся. У меня нет, у тебя есть, мне нужно — отдай. Не хочешь — кто-то из нас сдохнуть должен; подыхай лучше ты.

Тут же ему пришло в голову, что волчицу освежевать надо, пока тёплая, остынет — больше возни. Содранную шкуру распялил он на кольях и оставил сохнуть при лунном свете. Тушу сволок вместе с волчатами за стог и зарыл; потом высек огня, запалил костёр из сухого камыша, достал из засаленного мешка горбушку недельной давности, кусок прогорклого сала и стал жевать.

Озарившееся пламенем костра лицо поражало резкостью черт, мало отличавшей его от морды зверя, который забрался в логовище до него.

Тот же ум, та же дерзость, хитрость, решимость были написаны на нём.

«Или ты меня, или я тебя». Таков был общий девиз. «У меня нет, у тебя есть, мне нужно — отдай. Не отдашь — отниму».

В каждом движении блестящих белых зубов, откусывавших хлеб и сало, читалось это; во всей угрожающей мимике, в жадном выражении глаз.

Хлеб, сало — их нужно где-то доставать, пусть и не за деньги.

А за деньги… попробуй-ка цыган на них что-нибудь купить. Только вытащит беленькую монетку, сейчас спросят: где взял? А красненькую бумажку протянет — и вовсе схватят, свяжут: кого зарезал?

Хотя и монет, и бумажек — пожалуйста, сколько душе угодно.

Горстями достаёт он их из кошеля, раскладывает вокруг на траве.

Монеты поблёскивают в свете костра, серебряные, золотые. На банковских билетах — чудные закорючки, которые цыган долго разглядывает, гадая, какая сколько значит.

Потом сгребает всё в кучу вместе с тростяным семенем, раковинками.

Забирается в стог, в нутро, и вытаскивает глубоко запрятанный в сене закопчённый медный котёл, до половины уже полный денег: позеленелых монет, заплесневевших бумажек. Запихивает туда принесённые — целых две горстки — и взвешивает котёл на руке: насколько потяжелел.

Как будто он доволен результатом.

Сокровище водворяется на прежнее место в глубине стога. Сколько там? Сам обладатель не знает.

Убрав деньги, цыган опять принимается за чёрствый хлеб прогорклое сало, доедает всё до последней крошки. То ли назавтра его ожидает пир горой, то ли привык уже закусывать вот так, через два дня на третий.

— Иди поближе, Фараон, — растянувшись на траве, подзывав он коня. — Иди сюда, травкой похрупай, а я послушаю.

И засыпает безмятежным сном человека, чья совесть чиста и спокойна, чьё ложе мягче пуховика.

VI. Из молодых, да ранний

(Из дневника Деже)

Первоначально меня только по воскресеньям приглашали на обед к моему чиновному дядюшке. Спустя некоторое время я стал приходить и сам. Как освобожусь от занятий, так — к ним.

Себя я убеждал в том, что навещаю брата.

Оправданием служило мне и то соображение, что в искусстве обязательно надо двигаться вперёд. И если с пяти до восьми вечера играть под аккомпанемент сестрицы Мелани на скрипке вальсы и кадрили, которые остальное общество будет танцевать, — это, во всяком случае, времяпрепровождение целесообразное и музыкальная подготовка хорошая.

Ибо в доме Бальнокхази почти всегда собиралось общество — очень пёстрое по составу, так что и не припомню сейчас в точности, кто да кто. Весёлая молодёжь, любящая повеселиться. Каждый вечер там бывали танцы.

И мне даже выпадало иногда счастье потанцевать с Мелани, когда её кто-нибудь сменял у фортепиано.

Ни до, ни после не встречал я танцорок лучше. Вальсировала она, в полном смысле едва касаясь земли, с грацией ни с кем и ни с чем не сравнимой. А вальс был любимым моим танцем. В вальсе я был подле неё один и мог неотрывно упиваться её взором. Не то кадриль, её я меньше любил. Там постоянно меняешь партнёршу, предлагая руку другой, а что мне за дело до других!

Сестрице Мелани, казалось, такую же радость доставляло танцевать со мной, как и мне с ней.

И даже если у советника не собиралось никакого общества, что бывало очень редко, всё равно устраивались танцы. Уж две-то дамы и два кавалера всегда находились в доме: красавица советница и бонна, Fräulein[77] Матильда; Лоранд и Пепи Дяли.

Отец этого Пепи, близкий друг Бальнокхази, был агентом венского двора. Мать же его танцевала когда-то в венской Опере (но это я узнал позже).

Пепи был миниатюрным образчиком изящного светского кавалера. Однокашник Лоранда, правовед-первокурсник, он был ростом всего с меня. Личико почти детское, с мелкими чертами, ротик маленький, как у девочки. И однако, в жизни я не видывал клеветника грязнее этого чистенького красавчика.

Как завидовал я его уменью вести беседу, смело и кстати сострить; его непринуждённости, уверенности в обхождении с женщинами. По сравнению с ним я был чурбан чурбаном, он же вился, вертелся ужом. Что ни сделает — сама ловкость и проворство, какую позу ни примет — само пластическое совершенство.

вернуться

77

Барышня (нем.).