Изменить стиль страницы

Исправник был совершенно очарован немудрёным инструментом. Никогда не думалось ему, что владеть им можно так виртуозно.

— Но скажите, ваша милость, где же вы играть на нём научились? — спросил он, не в силах долее скрывать своего изумления.

При этих словах её милость расхохоталась так, что, не удержись она ногами за цимбал, тут же опрокинулась навзничь вместе с сиденьем. Но волосы её, уложенные по моде тех времён в причёску à la girafe[69] не удержались и, увлекая за собой черепаховый гребень, двумя витыми змеями цвета воронова крыла соскользнули до самого пола.

Перестав смеяться, молодая хозяйка попыталась было опять укрепить их гребнем, но они никак не желали повиноваться. Тогда она просто наскоро свернула их, заколов веретеном. Великолепней венец трудно и вообразить!

И, желая загладить свою необузданную весёлость, опять взялась за молоточки, принявшись наигрывать какую-то песню без слов.

То была не какая-нибудь заимствованная мелодия, вариации на известную тему, а словно безымянная мечта, необрамлённая картина, необозримый пейзаж. Будто кто-то повёл рассказ — полушутливо, но совсем о нешуточном, а очень серьёзном и навсегда, безвозвратно ушедшем; о том заветном, чего не выразить ни словом, ни голосом, а можно вверить лишь струнам, которые передадут потомкам печальную повесть. Это была песня нищего, отрицающего своё королевское происхождение, песня бродяги, отвергающего свою родину, но хранящего память о ней; память, разлитую во всех звуках, но смутную, не внятную никому, даже самому играющему: только душой можно чуять её и грустить, грустить. Это было как степной ветер, неведомо куда и откуда несущийся; как летучее облачко, возникающее и тающее. Бескрайняя, бесцельная, безотчётная тоска… Даль безлюдная, бесплодная, бездорожная… Манящая миражами.

Господин исправник готов был слушать хоть до вечера, позабыв обо всяких обязательных обедах, не верни его к действительности Топанди своим скептическим замечанием: вот, мол, стальные струны, а души в них побольше, чем в двуногих созданиях, почитающих себя образом и подобием божиим.

Это сразу ему напомнило, что он в доме всеотрицателя.

Да и полуденный благовест раздался, а одновременно, захлопав крыльями, издал свой протяжный клич чёрный петух, будто страж на башне, который вслед за набатным колоколом звуком трубы предупреждает жителей об опасности.

Задумчиво-меланхолическое выражение тотчас сбежало с лица хозяйки.

— Красивая песня, правда? — сложив молоточки и вскочив со своего круглого сиденья, спросила она с живой непосредственностью.

— Правда. Что это за песня?

— Тс-с! Нельзя, не скажу.

Заседателю пришлось напомнить, что уже пора, ещё одно «развлечение» ждёт их.

Все четверо засмеялись.

— Весьма сожалею, что имел удовольствие познакомиться в обстоятельствах столь невыгодных, — обратился на прощанье молодой служитель закона к хозяину, обмениваясь с ним рукопожатием.

— А я рад, что познакомились, честь имею, до свидания; то есть до следующей экзекуции.

Исправник поворотился к хозяйке, поблагодарив за тёплый приём и потянувшись было ручку поцеловать её милости. Но та, предупредив его движение, сама обняла его за шею и так крепко расцеловала в обе щеки, что всякий бы позавидовал.

Но господина исправника скорее напугала, нежели обрадовала эта неожиданность. Нет, право же, чудные, совсем диковинные повадки у её милости. Неловко откланялся он, сам не помня, как выбрался из дома. Правда, и вино с непривычки в голову ударило.

К жилищу Шарвёльди дорога от усадьбы Топанди проходила через большое, обнесённое изгородью клеверное поле.

До ограды заседатель кое-как довёл своего коллегу, поддерживая под локоть. Но за воротами остановился.

— Дальше извольте одни, я маленько приотстану — высмеяться надо, потом догоню.

С этими словами почтенный заседатель сел на траву и, схватясь за живот, принялся хохотать во всё горло, повалясь в конце концов ничком и дрыгая ногами от хохота.

«Ну, кажется, перепил, — озабоченно подумал молодой чиновник, — как я теперь покажусь с ним, пьяным, у человека такого благочестивого?»

Однако, отдав дань природе, каковая с магнетической силой понуждает облегчать душу смехом, изливая полнящее нас весёлое настроение, Буцкаи встал, отряхнул сюртук и объявил с самой что ни на есть серьёзной миной:

— Ну, теперь пошли.

В отличие от обычных сельских усадеб, где ворота круглые сутки распахнуты настежь, самое большее два-три волкодава слоняются по двору — и то лишь чтобы в знак приязни оставить на одежде гостя следы своих грязных лап, — дом Шарвёльди окружала каменная стена, как в городе, утыканная вдобавок поверху железными штырями, и калитка ворот всегда была на запоре. Сверх того — вещь в деревне совсем неслыханная! — она была снабжена звонком.

Чиновные господа звонились добрых четверть часа, заседатель ворчать уж начал, как вдруг послышались шаркающие шаги, и сиплый, надсаженный женский голос стал спрашивать:

— Ну? Кто такие?

— Мы.

— Кто «мы»?

— Гости.

— Что ещё за гости?

— Исправник с заседателем.

Засов, словно нехотя, отодвинулся, и на пороге показалась женщина, несколько, что называется, перезрелого возраста. На ней был грязновато-белый фартук, из-под которого высовывался синий — кухонный, а из-под него — ещё третий, пёстрый. За ней, видно, водилась слабость все грязные фартуки навязывать на себя.

— Добрый день, Бориш! — на правах знакомого приветствовал её заседатель. — А мы уж думали, пускать не хотите.

— Прошу прощения, слышала я звонок, но отойти не могла, рыба у меня на сковородке. И потом, столько всякого подозрительного сброда шляется: и бродяги, и попрошайки, и «бедные путешественники» — «arme Reisende»; вот и приходится дом на запоре держать, выспрашивать, кто да кто.

— Ладно, Боришка, дорогая, идите уж, присматривайте за рыбой, чтобы не пережарилась, сами как-нибудь барина отыщем. Что он, кончил молитву-то?

— Да уж другую начал. Звон-то — заупокойный, а он не преминет за душу усопшего помолиться. Вы уж ему не мешайте, сделайте милость, а то перебьёте — на целый день хватит воркотни.

Бориш проводила гостей в большую залу, служившую столовой, судя по накрытому столу. Не будь его, можно было бы принять комнату за какую-нибудь молельню, столько было кругом развешано ликов святых, коих предпочитают чтить посредством этих внешних знаков внимания, вместо того чтобы внутренне до них возвыситься.

Впрочем, и в таком почитании много истинно возвышенного! Изображение изнемогающего под своей крёстной ношей Христа в комнате несчастной вдовы; mater dolorosa[70] в жилище осиротевшей матери; горельеф пречистой девы, белоснежный, как её беспорочная душа, над девичьим изголовьем; агнец, Иоанн Креститель или младенец Иисус на картине, которую кладёт рядом с собой на подушку ребёнок, засыпая безмятежным сном, — всё это само по себе трогательно и достойно уважения. Святы и чисты побуждающие к этому воспоминания — и неподдельное благоговение, которое заставляет преклонять колена, тоже чувство святое и высокое. Но сколь же отвратительно тщеславие фарисея, который обвешивается изображениями святых только затем, чтобы люди видели!

Шарвёльди долго заставил себя ждать, но гости были люди терпеливые.

Появлению его предшествовал громкий звонок, которым обычно давалось знать на кухню, что можно подавать кушанья. Вслед за тем вошёл и сам хозяин.

Это был сухощавый человек, тонкий и длинный, как палка, с такой крохотной головкой наверху, что невольно приходилось усомниться: а для того ли она ему служит, к чему предназначена у других? Гладко выбритое лицо, не позволявшее с уверенностью судить о возрасте, жёлтые щёки с коричневато-рыжеватыми пятнышками, поджатые губы и подбородок с кулачок. Зато нос непомерно большой и отталкивающе крючковатый.

вернуться

69

Под жирафа (фр.); высокая дамская причёска.

вернуться

70

Скорбящая мать (богоматерь; лат.).