— Вон какой теплый вечер нынче, солнце еще не садилось, — продолжал Миккель. Он наконец поднял глаза и увидел ее лицо.
Она стояла, устремив взгляд в сторону фьорда, и Миккелю почудилось, что в глубине ее голубых глаз промелькнуло живое чувство, пробужденное воспоминанием — воспоминанием о прошлом разе.
— Я, пожалуй, не прочь, — ответила она слишком уж ласковым голосом, и снова задумалась о чем-то своем, заглядевшись на фьорд.
— Так садись, что ли! — воскликнул Миккель нетерпеливо.
Она не обратила внимания на злость, которая слышалась в его голосе, и переступила одной ногой в лодку, Миккель не успел ее поддержать, она легко вскочила к нему сама и мигом устроилась на корме. Миккель выгреб на стремнину.
Сперва они долго молчали. Анна-Метта глядела вдаль на море. Солнце почти село, разгорался закат, его отсвет заиграл на поверхности фьорда. Стояла такая тишь, что слышно было пение птиц на берегу. Анна-Метта разговаривала с Миккелем о разных обыденных вещах, он отвечал ей немногословно; лодка уже вышла из устья и медленно плыла по фьорду, подгоняемая последними толчками слабеющего течения.
Вот и солнце зашло.
Скоро вода подернулась рябью — дул береговой ветер, это с наступлением сумерек поднялся ночной бриз.
— Пора возвращаться, — сказала Анна-Метта и вздохнула, прогоняя ненужные мысли. Миккель не отзывался. Она подняла глаза и встретилась с его пристальным взглядом в тот миг, когда он с силой далеко забросил в воду оба весла; она вскочила так порывисто, что накренила лодку, и, обернувшись к берегу, увидела, как далеко они отплыли — внизу чернела глубина; Анна-Метта хотела уже кричать во весь голос, но вдруг осеклась, пораженная мелькнувшими воспоминаниями, — она только тихонько охнула, будто икнула, и снова опустилась на скамью.
Миккель скрестил на груди ничем не занятые руки.
Тут Анна-Метта встрепенулась и разразилась слезами и воплями:
— Ой, да что это ты, Миккель? Что ты такое выдумал? Весла-то…
— Ничего, пускай плывут, — бросил Миккель в ответ сердитым и раздраженным голосом. — Я решил отбить тебя у Отто Иверсена.
— Ой, нет, Миккель! Миккель, не надо! — молила она в страхе, громко причитала и рыдала, она даже поползла к нему по дну лодки на коленях, ломая руки.
— Сядь на место! — резко прикрикнул на нее Миккель.
Она покорно села, низко склонила голову и, закрыв лицо руками, тихо заплакала.
Сгущалась тьма, вода потемнела. Берег вдали стал едва различим, на море пал туман. На западе зеленела бездонная глубина небес. Лодка чуть заметно плыла вперед, дул ветерок, тихо плескались волны.
Миккель рассчитал, что их прибьет к берегу севернее Саллинга часов через пять.
Время тянулось медленно. Миккель смотрел на Анну-Метту. Она все еще сидела, уткнувшись головой в колени, и плакала. Вдруг она отняла руки от лица и взглянула на Миккеля.
— А я-то думала, что ты добрый, — сказала она жалким, усталым от слез голосом.
— Я и правда добрый, — ответил он, совершенно потрясенный. Он еле держал себя в руках. — Ты у меня в сердце, Анна-Метта, — пролепетал он горестно, заплетающимся языком. И уж другого ничего сказать не мог. Он больше не знал, не понимал ничего и чувствовал одну только обиду и страдание, которые завладели его душой и обрекли его на несчастие.
Тихо-тихо плыла на волнах лодка по темному фьорду, и земли ни с той, ни с другой стороны не было видно.
РАСПЛАТА
Стояло пасмурное октябрьское утро, моросил дождь, когда к пристани копенгагенского порта причалил большой корабль. Он пришел из Швеции. С корабля спустили сходни, и на пристань, весело и беспечно переговариваясь друг с другом, вышла целая компания дворян, все они сразу отправились в город.
Один остался, после того как все другие сердечно с ним попрощались. То был Отто Иверсен. Он дожидался, когда со шхуны выведут его коня. Шведский поход закончился для него удачно. Он заслужил почет и кое-чем разжился. После войны он испросил разрешение покинуть службу, и ему не терпелось домой, скорее домой.
Дожидаясь на пристани своего коня, Отто Иверсен оглядывался по сторонам; странное чувство было у него на душе: вот он вернулся наконец-то из дальних странствий, а вокруг по-прежнему стоят те же дома, и за прошедшие три месяца ничего не переменилось; и вдруг он заметил старика в черном плаще, который, смиренно приблизясь, о чем-то заговорил с капитаном. Но тут Отто увидел морду своей лошади, ее выводили под уздцы два человека и уговорами старались заставить ее ступить на сходни, лошадь упиралась, вскидывая головой. Отто обернулся и очутился лицом к лицу со стариком — тот успел подойти и склонился в учтивом поклоне.
— Вы господин Отто Иверсен? — спросил он по-немецки.
Получив утвердительный ответ, старик совершенно переменился, подобострастное выражение исчезло с его лица, он приблизился к Отто вплотную и негромко заговорил:
— Es sind drei Monate her, daB ein Otto Iversen in meinen Garten hereinbrach und meine Tochter entehrte. Sie also sind es gewesen, ja — ich seh'es schon..[5]
Вытянув шею, он впился взглядом в глаза Отто Иверсена. Губы его выворачивались в судорогах, и голосом, вырывавшимся из глотки, словно сиплый птичий шип, он извергнул чудовищные слова:
— Verflucht sollst du sein auf Erden, horest du mich — ruhelos, schlaflos, dein Kelch Sehnsucht, das Brot Stein dir im Munde. Du sollst verwesen, verwesen, dein Glied verfaulen zwischen den Beinen, du sollst deinen Vater und deine Mutter sterben sehen vor Scham, krr…krr… Ungliick uber dich! Hinwelken sollst du wie ein raudiger Hund, und dein Leichnam soil aus den Lochern deines Sarges triefen. Ungliick![6]
Старик вращал побелевшими глазами и, воздев к небесам коричневые костлявые когти, призывал проклятие на голову Отто.
Отто Иверсен отшатнулся. Он видел, что позади уже стоит оседланный конь, и, повернувшись на каблуках, схватил уздечку. Конь тронулся с места, и Отто побежал рядом. Подскакивая на одной ноге, он со второго прыжка на бегу поймал другой ногой стремя и бросил себя в седло. Через несколько минут он на всем скаку вылетел через Западные ворота из города.
Во время скачки он накрепко замкнул свое сознание, не признаваясь самому себе, что слышал эти слова. Он весь подобрался, плотно обхватил ногами бока лошади и целиком отдался скорой и тряской езде. Рассекаемый воздух гремел в ушах. Отто не подпускал к себе злое колдовство, не поддавался ему. Поля, и дома, и пожелтелые леса поворачивались на обе стороны и пропадали за спиной. И всякий раз, как в памяти вставал образ старика, Отто приводил в действие поводья и шпоры, убыстряя и без того бешеный скок. Таким образом он изничтожал зловещую встречу, как будто ее не было. Когда его взмыленный, пышущий жаром конь проносил его через Роскилле, она была уже почти забыта, а когда вечером он миновал леса в окрестностях Соре, сам кипя и дымясь от бешеной скачки, он окончательно подавил в себе воспоминание. Только достигнув Корсёра, он сошел с коня и остановился на ночлег; в это время уже стояла кромешная тьма.
Наутро Отто Иверсен проснулся, и сразу — Анна-Метта! С этими словами он соскочил с постели. Через полчаса он уже плыл через Бельт и чувствовал себя превосходно — только нетерпение его мучило, и тяга к родным краям трепала, как лихорадка.
На Фюне Отто Иверсен как бы впервые обнаружил своего коня — до сих пор он и не замечал его. Прежнего гнедого скакуна убили под ним у стен Стокгольма, и вместо него он получил этого рыжего голенастого жеребца. Резвый попался чертяка, однако же и колотит на нем, точно ты сидишь на бревне: глупая скотина несется через ухабы, не разбирая дороги. Ладно! Плеткой его и шпорами, да почаще! На что ты мне сдался этакий! То ли дело прежний конь, тот был смирного нрава и просто из кожи лез, лишь бы угодить хозяину, да вот погиб и зарыт в шведской земле… Эх, чтоб тебя нелегкая! И Отто безжалостно рвал удилами губы долговязого рыжего верзилы. Но постепенно всадник начал испытывать известное уважение к жеребцу, который всю дорогу скакал, потел и неутомимо трудился.
5
Три месяца тому назад некий Отто Иверсен забрался в мой сад и обесчестил мою дочь. Так, значит, это были вы! Да, да, я и сам вижу… (нем.)
6
Будь же проклят ты на земле, слышишь меня — ни сна тебе, ни отдохновения, чаша твоя тоскою исполнится, каждый кусок хлеба в камень для тебя обратится. Смерть тебе и тление, тление, чресла твои да сгниют у тебя, пусть отец твой и мать твоя умрут от стыда, гхрр… гхрр… горе тебе! Чтоб ты сдох, как паршивый пес, и пусть твой труп гноем сочится изо всех щелей твоего гроба. Горе! (нем.)