Изменить стиль страницы

Батов слушал музыканта, опустив взор. Теперь он поднял глаза и сказал твердо:

— Когда поживут мои скрипки столько лет, сколько старинные италианские, то, может быть, и сравнятся с ними. — Он вздохнул. — Я уважаю старых италианских мастеров беспредельно, — он приложил руки к груди и со страстью в голосе продолжал, — но желал бы я знать, остался ли кто в живых из современников Амати, Гварнери либо Страдивари, чтобы сравнение сделать между моими и их инструментами, когда те были внове… — И закончил: — Касательно заказа же — то что ж, просите позволения у моего господина…

Проводив гостей, Иван Андреевич вернулся к верстаку. Но работа не клеилась. Из головы не выходили слова маэстро Тирца: «…несколько тяжела и туга в игре… Я предпочел бы скрипку итальянской работы…» Неужли же это справедливо? Неужто он, Иван Батов, с семнадцати годов занимаясь своим искусством с неутомимым трудолюбием, с особенною сметливостью изучая, как говаривал его учитель Василий Владимиров, свойства инструмента и всех тех обстоятельств, кои имеют влияние на звучность тона, неужли он, проникший в секреты старинного итальянского лака, не сумел еще встать вровень с непревзойденными мастерами из Кремоны?

Какая-то мысль мелькнула у него, он попытался ухватить ее, удержать, но тут в дверь снова постучали. Посетитель оказался недавним знакомцем, виолончелистом императорских театров Любимом Елисеевым. Любим пришел осведомиться, не готова ли его виолончель. С этим инструментом работы Амати, гордостью и единственной ценностью Елисеева, месяца два назад стряслось несчастье. Поскользнувшись на паркете, музыкант упал и сильно повредил виолончель. Горю его не было предела — когда еще он мог бы скопить деньги на инструмент! А покуда что делать? Помирать с голоду?

Друзья посоветовали выход: обратиться к мастеру Батову, который, дескать, не имеет себе равных в гарнировке поврежденных инструментов.

Елисеев не очень поверил словам товарищей, но другого ничего не оставалось — он отправился к Батову. Иван Андреевич осмотрел виолончень и назвал цену. Она оказалась куда ниже той, к которой с замиранием духа готовился Елисеев. Более того, поглядевши проницательно на Елисеева своими добрыми глазами, Батов спросил:

— А играть покуда на чем будешь, сударь мой?

— Да не на чем, — горестно признался Любим.

Тогда Батов поворотился и, сняв со стены, подал ему новенькую виолончель:

— На вот. Играй покуда. Я ее для графской капеллы изготовил, да раньше срока поспел. Граф Николай Петрович месяца через два ее ждет. Однако береги уж ее, будь добр.

Елисееву казалось, что все это мерещится ему в счастливом сне…

И вот теперь пришел он справиться о своей несчастной красавице.

— Заходи, сударь мой, заходи, — приветствовал его Батов. — Готова, готова. И, уж поверь моему слову, красуется снова и телом, и духом. Вот она, играй, и бог тебе помочь.

Любим взял свою виолончель и не поверил глазам: нет, невозможно было представить, что это тот самый инструмент, который он привез сюда два месяца назад в столь плачевном виде. Ныне нельзя было определить, где же были раны! Елисеев с недоверием посмотрел на Батова — уж не подменил ли тот его виолончель? Иван Андреевич улыбался. Словно угадавши Любимову мысль, он ласково спросил:

— Что, думаешь небось другую тебе отдаю? Присмотрись, присмотрись, сударь мой. Твоя, твоя, та самая…

И только вглядевшись в поверхность деки с таким уж пристрастием, что пристрастнее невозможно, Елисеев понял, какое чудо сотворил мастер с его инструментом. Поврежденные куски Батов вынул и заменил другими. Эти вставки он подобрал с неимоверной тщательностью по слоям дерева, так, что слои нового куска составляли как бы продолжение слоев тех частей, к коим они примыкали.

— Хочешь послушать, как звучит? — спросил, все так же улыбаясь, Батов. — Давай-ка сыграю тебе.

Он отобрал у Елисеева виолончель и разыграл «Камаринскую». Потом еще несколько русских песен. Изумлению Любима не было конца: тон инструмента нисколько не изменился.

— Ну, Иван Андреевич, — тихо проронил Любим, принимая виолончель, — уж не знаю, сколь ты вложил в нее трудов, но могу сказать одно: кудесник ты, да и только.

— Спасибо на добром слове, — отвечал Батов. — Да привези-ка назад мою виолончель. А то пора ее графу Николаю Петровичу отдавать.

— Завтра же, — пообещал Елисеев. — Но уж коль скоро я приехал к тебе, Иван Андреич, не возьмешься ли ты еще за одно дело?

— Какого свойства?

— Да вот, есть у нас в оркестре один скрипач. Хочется ему, видишь, чтобы сделалась его скрипка звучнее. Не утончишь ли ему верхнюю деку?

Перед Любимом враз словно встал другой человек — суровый и жесткий. Светлые брови зло сошлись над переносицей.

— Не ждал такого от тебя, сударь мой, — мрачно сказал Батов. — Уродовать живое существо! Слыханное ли дело?! А скрипка — она же живая. Плачет, и смеется, и горюет, и веселится. И болеет, и умирает. Утончить деку! Да разве ты не понимаешь, бесталанный ты человек, что ежели это сделать — скрипка и вправду на недолгое время звучнее станет. Ну, а после? А после, через немногие леты, придет в совершенную негодность. Погибнет. Не ожидал, нет, не ожидал я такого от тебя, Любим. Я думал, ты музыкант, а ты…

— Да что ты, Иван Андреев, — забормотал, извиняясь, Елисеев. — То ведь не мне…

— Не тебе! — передразнил его Батов. — Но просишь-то меня ты. Ты! Ты б должен сам его, своего приятеля, пристыдить, удержать, а ты, вместо того, ко мне с такой нелепостью жалуешь. Да пусть сулят мне золотые горы, я за такое богомерзкое дело не возьмусь. Я, сударь мой, живу для того, чтобы делать и исправлять инструменты, а не для того, чтобы их губить. Ступай!

Любим, кляня себя, ушел.

А Иван Андреевич вернулся к своей, кометой мелькнувшей мысли. И теперь додумал ее до конца…

На завтрашний день он, отложив все в сторону, взялся за работу — стал мастерить новую скрипку.

А неделю спустя граф Николай Петрович Шереметев милостиво разрешил своему крепостному мастеру сделать скрипку для маэстро Густава Тирца. Пришлось сразу работать над двумя инструментами, не считая гарнировок, и Батов, уславливаясь с Тирцем о цене, выговорил заодно себе срок с запасом — полгода.

…Полгода миновали. Маэстро Густав Тирц снова прибыл в столичный город Санкт-Петербург.

На третий день после своего приезда, попивая у себя в номере утренний кофей, маэстро развернул свежие «Санкт-Петербургские ведомости». Переходя от столбца к столбцу, он набрел на печатанное некрупными литерами объявление. Оно гласило: «На Караванной улице в угловом доме Куприянова, у скрипичного мастера Ивана Андреева продаются по поручению одной особы две скрипки италианской работы». Тирц ужасно взволновался и, не допив своего кофея, что случилось с ним впервые в жизни, отправился к Ганашкину, с которым уже виделся по приезде.

Русский скрипач выразил согласие немедля сопровождать Тирца к мастеру Батову, и час спустя они уже входили в знакомую квартиру, встреченные Иваном Андреевичем с обычным его гостеприимством:

— Уж так рад видеть вас, господин Тирц, в добром здравии. Милости прошу, судари вы мои, милости прошу.

Гости уселись на тех же табуретках. В мастерской ничто не изменилось, не сдвинулось с места, словно они только что отсюда вышли и тотчас, забывши нечто, воротились.

— Готова ваша скрипка, господин Тирц. Вот уже две недели как готова. Прикажете показать?

Тирц посмотрел на Ганашкина. Потом несколько нерешительно начал:

— Видите ли, любезнейший Иван Андреевич, я весьма доволен, что мой заказ выполнен вами в срок. Это очень хорошо, но… Я, видите ли, прочитал сегодня ваше объявление… — Он развернул «Ведомости», словно желая представить Батову вещественное доказательство. — И мне бы, не скрою, хотелось… Я был бы весьма признателен… То есть издавна мечтаю я об итальянской скрипке… Нет, нет, вы не думайте, я не отказываюсь от своего заказа, как можно, мы порядочные люди…