Изменить стиль страницы

И я услышал, как радостно, весело захохотал, ликующими воплями заголосил во мне мой Минотавр. Но мне было наплевать на это, потому что в сравнении с Минотавром Обольникова мой был сущим щенком, паршивцем — Обольникова его дракон уже сожрал полностью. И сухая жаркая злость овладела мной.

— Как, Лена, нравится? Подойдет вам такой воспитанник? Вы его возьмете или оставите пока здесь?

Мы все еще стояли в коридоре, и мимо нас неслышно сновали в мягких шлепанцах, как большие беззубые мыши, тихие больные в серых халатах. Лаврова сказала:

— Я думаю, его надо обязательно взять. Идемте в канцелярию…

Обольников будто очнулся из мгновенного забытья и заговорил быстро, сбивающимся бормочущим шепотом:

— Не надо, не надо меня брать отсюда… Я ничего не сделал… не воровал я… меня не надо… не надо меня в тюрьму… не брал я… ничего ведь мне и не надо…

И вдруг в голос, пронзительно тонко, в тоске и ужасе заверещал:

— Не трогайте меня!.. Я не вор!.. Я ничего не сделал! Я не хочу в тюрьму!..

Он упал на колени, и к нам с разных концов коридора уже бежали санитарки и больные, а он кричал, быстро отползая от нас на коленях:

— Помилосердствуйте!.. Не хочу в тюрьму!.. Мне там нечего делать…

Я остолбенел и вдруг услышал голос Лавровой, негромкий, спокойный, но прозвучал он так, будто разрезал весь гам в коридоре ножом:

— Встать! Встать, я сказала! — и все вокруг замерли, как в немой сцене у Н. В. Гоголя.

Лаврова подошла к Обольникову и сказал совсем тихо:

— Если вы не прекратите сейчас же это безобразие, я вас действительно арестую. Встать!

Минотавр Обольникова был похож сейчас на грязного, избитого пса. Дрожа и всхлипывая, Обольников бормотал:

— Честью клянусь, не воровал я ничего…

Тяжелая железная дверь захлопнулась за нами, и мы пошли по улице Радио к Разгуляю. Осень все-таки, наверное, забыла, что ее время на исходе, и день был ласково-солнечный, тихий, теплый. Лаврова наколола на острие своего длинного элегантного зонтика опавший лист и сказала:

— Дожди зарядят скоро…

— Наверное.

— Не люблю я осень…

— А я ничего, мне осень подходит.

— У нас с вами вообще вкусы противоположные.

— Это не страшно, — сказал я. — Поскольку противоречия наши не антагонистические, вдвоем мы охватываем больший диапазон мира.

Лаврова грустно усмехнулась:

— Мы с вами вообще классическая детективная пара: молодой, но горячий работник говорит: «Надо брать». А старший, опытный и рассудительный, отвечает: «Пока рано».

— Аналогия чисто формальная. Старший-то ведь всегда руководствуется соображениями высшей человечности — нельзя сажать человека в тюрьму, не доказав его вины наверняка…

— А вы чем руководствуетесь? — прищурилась Лаврова.

— Сухим эгоистическим рационализмом. Я бы этого субчика мгновенно в КПЗ окунул. Но с того момента, как по делу появляется заключенный, помимо розыскных хлопот, из меня начальство и прокуратура начнут каждый день кишки выворачивать — сроки ареста текут…

— А так?

— А так он себя сам определил на изоляцию. Сбежать отсюда ему невозможно, да и куда он побежит? Пусть сидит на антабусе и дозревает…

Мы дошли до угла, и я вспомнил, как здорово Лаврова справилась с Обольниковым.

— Слушайте, Лена, а ловко вы укротили этого барбоса. Просто молодец, а я и то растерялся…

Она ничего не сказала, и мы дальше шли молча, потом она будто вспомнила:

— Знаю я их, сволочей этих. Насмотрелась. Мать меня одна вырастила.

Из будки автомата я позвонил на Петровку. Дежурный сказал, что для меня прислали справку.

— Прочитайте, — попросил я.

— …«Иконников Павел Петрович, уроженец Харькова, 1911 года рождения, проживает на Вспольном переулке… — монотонно читал дежурный, — работает лаборантом-герпетологом в серпентарии Института токсикологии…»

Я положил трубку и спросил у Лавровой:

— Вы не знаете, что такое герпетолог?

— По-моему, это что-то связанное со змеями… Если я не ошибаюсь, герпетология-это наука о змеях.

— О змеях? — спросил я с сомнением. — А что такое серпентарий?

— Это змеевник. Ну, вроде террариума, где содержат змей.

— Однако! — хмыкнул я. — Первый раз слышу о таком…

Лаврова сказала:

— Как это ни прискорбно, но в мире есть масса всякого, о чем вы не слышали.

— Так чего же в этом прискорбного! Один мой знакомый регулярно читал на ночь энциклопедию. И запоминал, главное, все, собака. Общаться с ним было невыносимо — все знал, даже противно становилось. Представляете, если бы я на ночь энциклопедию читал, а утром вам все выкладывал?

— У нас и так хватает о чем потолковать. Так вы в серпентарий?

— Ага. Он в Сокольниках, на Шестом Лучевом просеке расположен.

— Ну и прелестно. А я в троллейбусный парк — насчет билета, который мы нашли в прихожей Полякова.

— Если бы вы были не в мини, а в длинном, до земли, кринолине, я бы уговорил вас ехать со мной, — сказал я.

— Это почему еще? — подозрительно посмотрела на меня Лаврова.

— Зонтик у вас есть, и мы бы вписались в осенний пейзаж парка, как на левитановской картине.

Лаврова засмеялась:

— Не больно-то далеко вы ушли от своего приятеля-энциклопедиста…

В Сокольниках было красиво, тихо и пустовато — осень сама, одна гуляла по парку. Кругом было полно желтого света, какого-то робкого, вялого, и деревья стояли без теней, а листья громко, как сучья, хрустели под ногами, и деревья были коричнево-черные, с голыми ветками, как на цветных линогравюрах. И в этот будний осенний день было так тихо здесь, что музыка, срываемая ветерком с далеких репродукторов, держала тишину в синеве неподвижного воздуха, как в раме. Я шагал по бурой, уже умершей траве и думал о том, что когда моим детям будет по тридцать лет, если они вообще-то будут, дети, то к тому времени Сокольники превратятся в такой же вычищенный и выбритый газон, как Александровский сад, и если я надумаю им рассказать, что это Шервудский лес моего детства, то они посмотрят на меня, как на старого дурака. Все меняется очень быстро. Как сказала бы в этом случае Марина Колесникова, «выпирает структурализм». Я вспомнил о ней потому, что, пока я шел через этот прекрасный, приготовившийся к зимней спячке лес, мой Минотавр почти совсем откинул хвост, он еле дышал, так хорошо и спокойно мне было от свидания со своим детством. И никакие гнусные мысли и чувства не обуревали меня, и очень мне хотелось, чтобы все пришли повидаться со своим детством, очистившись от всей той пакости, что прилипает к нам — волей или неволей — в дни наших нелегких блужданий по коридорам и закоулкам жизни.

Но когда я увидел на двухэтажном кирпичном доме в глубине парка короткую табличку «Институт токсикологии. Лаборатория», Минотавр пробудился и шепнул: давай иди, спроси у Иконникова, почему он ненавидит Полякова, наверняка ведь плохой человек этот Иконников, и, смотри, спрашивай похитрей, с подковыркой этак…

Я дернул черную, обитую клеенкой дверь и вошел в лабораторию. Не вестибюль и не прихожая — так, сени, в которые выходят две двери. Я постучал в правую дверь и услышал глухой, надтреснутый голос:

— Войдите!

За столом окрашенной белилами комнаты сидел рыжий человек с бородой колом и держал за голову змею. Белый, в палец величиной зуб выпирал у нее из пасти, и что-то апельсиново-желтое капало с этого клыка в мензурку. Человек поднял на меня бледное морщинистое лицо и сказал:

— Стойте у двери. Не бойтесь.

И я почему-то сразу понял, что это Иконников, и Минотавр в моей душе бешено заплясал, запрыгал, задергался, будто знал, что так просто с этим человеком нам уж не разойтись…