Изменить стиль страницы

БЕЗМОЛВНЫЕ КОРАБЛИ

1

Он снова плывет, подгребая веслами.

Вода стекает со шлемофона и мешает смотреть. Он вытирает лицо ладонью.

От камней удалось отбиться, два раза погрузившись с головой. Скамеечку пришлось выбросить; из-за нее-то шлюпка и опрокинулась.

Зато веселки помогают: как раз по руке. Теперь можно будет передвигаться быстрее, чем раньше.

Остров остается позади. Маяк еще виден — страшно смотреть на этот слепой маяк, уходящий в ночь. Вода слабо мерцает, свет дня не совсем погас.

Иван проплывает мимо большого, торчащего из воды камня, похожего на парус. Память вдруг с резкой отчетливостью нарисовала картину прошлого: Геленджик, стремительный бег глиссера, обрывистые, нагретые солнцем берега и косо выступающий вдали плоский огромный камень — «скала Парус».

Шлюпка полна леденящей воды. Он и не пытается ее вычерпывать — бесполезно: днище протекает.

Желудок схватывает резкой болью. Бросив веселки в шлюпку, Иван на минуту перестает грести. Он достает нож, открывает зубами лезвие и отрезает маленький кусочек ремня. Пробует жевать.

Ощущение такое, как будто в горле застрял камень.

Темнота и туман. Шлюпка все время словно упирается в плотную стенку, и стенка гребок за гребком отодвигается все дальше и дальше. Кажется, повсюду, на сотни, тысячи километров, пространство заполнено этой зыбкой массой и нет нигде ни людей, ни берега.

На острове была определенность. Была хоть опора под ногами. Был маяк — пустой, погасший, но построенный людьми: напоминание о том, что помощь недалеко. Там было призрачное ощущение, что он находится под защитой.

Вернуться?

Найти остров теперь так же трудно, как и побережье. Да и не вернулся бы, нет.

Куницын то и дело разминает ноги — пока еще они подвижны.

С того часа, как раздался последний выстрел в маяке, ясное сознание вновь вернулось к нему. Он должен постараться сохранить его.

Главное — никакой слезливости, сожалений, тоски.

Вот спасительный путь — вспомни Зиганшина, четверку отважных на дрейфующей барже. Им было не легче. И продержались они сорок девять дней. Сорок девять дней!

Бомбар пил рыбий сок и морскую воду. Он специально готовился к плаванию и знал, на что идет, — в этом было его преимущество…

Маресьев полз по лесу сутки за сутками. Ел кору и ягоды. Ты никогда не расставался с книгой о нем. Книга осталась на письменном столе, а ты ползешь, ползешь в продырявленной шлюпке…

Иван черпает ладонью воду, смачивает рот. Едкий соленый привкус.

Темнота. Ночь.

2

Есть границы, через которые не в силах переступить человек, когда он вступает в схватку с суровой природой один на один.

Да, случается, что самый сильный, выносливый сталкивается с физиологическим барьером, преодолеть который не в силах по своей природе. Мы знаем — есть такой барьер.

И вдруг… И вдруг оказывается, что мы ошибаемся. Что воля человека и вера, его сообразительность, решимость, стойкость духа позволяют ему перешагнуть барьер. Вспомните того же Бомбара: «Меня уже давно интересовал вопрос: как долго может противостоять человек всевозможным лишениям, каков предел выносливости человеческого организма. И я пришел к убеждению, что в отдельных случаях человек может перешагнуть через все нормы, обусловленные физиологией…»

И еще Бомбар пишет, что человека, потерпевшего кораблекрушение, зачастую губят не голод, не жажда, а страх. Страх перед бескрайним морем, перед возможной гибелью лишает человека воли к сопротивлению, деморализует, превращает в игрушку ветра и волн.

Человек на крохотной шлюпчонке плывет в ночи и тумане. Нет, не простое биологическое желание выжить, не боязнь смерти заставляют его продолжать путь. Он не знает этой боязни.

Он борется — потому что не может сдаться без борьбы. Таким уж он вырос. Таким воспитан.

3

«С одной стороны море, с другой — горе, с третьей — мох, а с четвертой — ох…» Где он слышал эту пословицу?

Ночь. Ночь. Туман ощутим даже во тьме — его влажное прикосновение, его густота. Море спокойно.

Руки не чувствуют весел — натрудились, тело немеет в холодной воде. Временами появляется странное ощущение: будто он, Иван Куницын, исчез, тело растворилось, осталось лишь одно — слух. Слух стал изощренным, всеохватывающим, как бы радарным лучом он объемлет огромное расстояние вокруг, вслушиваясь в странные хлопки волн, какие-то скрипящие звуки, неожиданный стук.

А затем боль возвращает ему тело, боль не дает утерять себя. Он корчится от этой боли и радуется ей: боль — это жизнь, умеет болеть только живое. Болят ознобленные мышцы, суставы, каждому вздоху отвечают сотни иголок, вонзающихся в грудь.

Удивительно, что человек способен столько времени переносить озноб. Его колотит и колотит — должна устать, наконец, и сама дрожь.

Стук дерева о дерево. Неужели лодка? Откуда донесся звук?

Туман лишает слуховой ориентировки. Скрип будто донесся со всех сторон одновременно — отражение в зеркальной комнате, издевка моря. Он гребет в сторону. Звук возникает как будто в том месте, где он только что был.

Шлюпка описывает широкий круг. Тишина. Никого.

Теперь слышно мелодичное позвякиванье. Похоже на судовой телеграф.

Как будто впереди волны разбиваются о массивное металлическое тело — хлюп-хлюп. Вдруг вспышка во тьме — это, несомненно, электрическая вспышка, такая пронзительная и яркая.

Вот уже несколько огней впереди — обычная иллюминация судна, стоящего на якоре. Топовые огни. Скорей греби!

Всем телом подается вперед. Но сейнер не приближается.

Корабль уходит.

Снялся с якоря в последний момент и уходит в туман.

Огни погасли. Все сразу. Словно туман опустился, как шторка, и закрыл их. А почему же он не слышал работы двигателя? Сейнер ушел беззвучно, как парусник.

Ночь, ночь, ночь! Если бы прорезать темноту светом, выпутаться из вязкой дегтярно-темной массы! Будь у него патроны, он стрелял бы в ночь, стрелял, чтобы вновь почувствовать свою силу, заявить о себе, услышать грохот выстрелов…

Он пьет воду — три глотка. Горечь, тошнота.

Память словно волшебный фонарь-проектор, кто-то вставляет один за другим снимки в камеру. Аэродром. Клуб. Ребята собрались в «шаробойке», ходят вокруг большого стола, чистят мелом кии. Стучат шары, падая в лузы. Смех…

Судороги сводят спину, не дают грести. Открытый нож Иван держит на коленях — если судорога не отпустит, надо колоть тело.

Ночь нескончаема. И в ней один за другим появляются и беззвучно исчезают корабли…

4

Диспетчерская порта. На столе карта, испещренная линиями поисковых маршрутов.

Валерий Александрович Защелкин склонился над картой, он переставляет картонные силуэтики поисковых судов.

Техник-капитан Юмашев спит тем чутким, настороженным сном, которым спят сиделки в больничных палатах, охотники, ожидающие зорьки, солдаты в окопах. Просыпается он будто от толчка: время выходить на связь.

Писк, треск рации.

— С «Макаровца» докладывают. У Белого острова встретили охотников, они слышали вчера взрыв. Может, самолет?

— Хорошо. Проверим.

К Защелкину подходит Юмашев. Лампочка без абажура резко обозначает на лицах тени усталости. Вторая ночь дежурства.

Сообщения с поисковых судов приходят каждый час.

И вдруг радио доносит взволнованный голос:

— На острове Среднем потушен маяк. Стекла разбиты, в маяке стреляные гильзы…

— Это Куницын! — кричит Юмашев. — А записки, записки нет?

— На маяке надпись — стертая, не разобрать ничего.

— Ну что вы на это скажете? — спрашивает Юмашев Защелкина.

— Огонь ему нужен был. Вот в чем дело.

— Ах ты черт! — Юмашев бьет по столу кулаком. — Значит, ранец утонул вместе с парашютом. Остался Иван без ракет, без спичек. А мы ждали сигнала!