— Проживу как-нибудь.

— "Как-нибудь" — это не жизнь.

— Мы ее, господин, понимаем по-разному. Судья приложил к бумаге печать. Омар, свернув ее, спрятал за пазуху вместе с дирхемами, низко поклонился судье. Выйдя во двор, кивнул Али Джафару:

— Пойдешь со мною?

Али Джафар, обрадованный, не стал расспрашивать, куда, зачем. Всю дорогу Омар молчал, угрюмый, холодный, и Али Джафар не донимал его любопытством. В караван-сарае у Ходжентских ворот они разыскали руса Светозара. Похудел, почернел, — видно, трудно здесь жилось беглецу.

— Есть народ из Ходжента?

— Да. Сегодня туда идет караван. Омар переговорил с главою каравана, вручил ему сто пятьдесят монет, велел Али Джафару:

— Беги домой, вмиг собери Рейхан — и скорее с нею сюда.

…Джафар не узнал усадьбы. Ему показалось даже, что он забрел по ошибке в чужой двор. Нет, это дом Абу-Тахира. Все будто на месте — крыша, стены, навес и метла, которую он бросил давеча у летней кухни. И все же это уже другой дом. Душа дома — близкий тебе человек, нету его — и дом стал чужим, незнакомым.

— Едем? — всполошилась Рейхан. — Омар ждет? Ох! Я сейчас. Долго ли мне собраться? Завяжу в узелочек обувь, платья, платки, и хоть в Хиндустан! — Она рассмеялась сквозь слезы. — Ты посиди, я сейчас… — Рейхан кинулась на женскую половину, но тут же выскочила обратно, боясь, что Джафар уйдет, не дождавшись ее. — Я сейчас! Ох, сейчас…

Голос ее напряженно звенел, переливался от волнения. Разве что у пастушьей свирели бывает этакий легкий, особый, сверляще-певучий и нежный голос. "Чистый жаворонок, — подумал с горечью Джафар. — Эх, собачья жизнь! Мне бы… эту Рейхан. Молился бы на нее".

Второпях ни с кем не простившись и бросив во дворе половину своего убогого имущества, она с легким сердцем покинула постылый двор и в пути щебетала, не умолкая:

— О аллах! Я, когда первый раз увидела Омара сквозь щель в калитке, сразу почуяла, что у меня с ним что-то будет. И не ошиблась, а? Сердце — оно не обманет. Он добрый, правда? Умный. Красивый. А где его вещи — ты уже отнес их в караван-сарай? — И вдруг, потемнев, остановилась. — почему мы идем к Ходжентским воротам, — почему не к Бухарским?

— Идем, куда надо, — хмуро сказал Джафар. Она стихла, понурив голову. Подбили жаворонку крылышко! Рейхан с недоумением взглянула на свой узел и, бурно разрыдавшись, швырнула его через ограду в чейто двор. Джафар, пошумев, вынес узел, крепко схватил девчонку за локоть и не отпускал до самых Ходжентских ворот.

Бедняжка Рейхан. Как она плакала, кричала у тех злосчастных ворот. Билась лбом о глинобитную ограду, во весь рост кидалась на землю, поднималась — и вновь бросалась в пыль. Целовала Омару ступни, обнимала колени.

— Не вопи, глупая! На днях, бог даст, увидишь мать.

— Не отсылай! Что мне мать? Возьми с собою.

— Куда?! Я сегодня не знаю, что будет со мною завтра. Пропадешь со мною.

— Без тебя скорее пропаду.

— Не дури! Вернешься домой, выйдешь замуж (я разрешаю) — тотчас забудешь о несчастном Омаре Хайяме.

— Вовек не забуду!

— Ну, и ладно. Буду жив — как нибудь заеду к тебе в Ходжент…

Поручив девчонку заботам пожилых степенных женщин, отъезжавших в город на Сейхуне, сунув ей в узел дарственную запись и отпускную, а также тридцать дирхемов на еду и прочее, Омар проводил безутешную Рейхан далеко в поле и вернулся безмолвный, с каменным лицом. Что творилось у него в душе, то никому неведомо. И никому неведомо, отчего, зайдя в харчевню при караван-сарае, он вдруг развеселился, взял медный поднос и, стуча в него, как в бубен, приказал мальчишке-прислужнику плясать.

Двадцать последних дирхемов они втроем: Омар, Светозар, Али Джафар — честно пропили в дымной харчевне. Ибо эта их встреча была последней.

Вовек не встретимся с друзьями за столом.
Лови же каждое летящее мгновенье, —
Его не подстеречь уж никогда потом…

***

"Итак, похоже, мы мало-помалу выбиваемся в люди?

Жизнь — великолепна!

Однако…

Если я поеду в Бухару служить хакану, дадут ли мне думать? Быть самим собою? Или я стану одним из тех бесчестных людишек, что продают разум и совесть за царскую жирную похлебку?

Плохо! Лучше я сбегу по дороге. Куда-нибудь в Баласагун, а то и дальше, в Кашгар…

Но ведь и без них, высоких этих покровителей, бедный ученый нигде ничего не может создать. Ему надо есть. Надо пить. Надо где-то жить, на чем-то спать. И посему — кому-то служить. Проклятье! Жаль, что человек, с его-то разумом, остается все-таки животным. Я не ел бы, не пил и не спал, если б можно было и так обойтись. Зачем все это бродяге-поэту?

Фердоуси — тот мог, ни о чем не тревожась, не торопясь, четверть века писать свою "Книгу царей". Богатый помещик, знатный дехкан, он не нуждался в чьей-либо опеке и способен был сам содержать слуг, переписчиков и чтецов своих стихов. А как быть, куда деваться человеку, у которого всего-то добра — пять-шесть истрепанных книг?

Смирись, бездомный! Необходимость.

Жизнь — торг. Ты нужен хакану, хакан нужен тебе. Поедешь в Бухару. Это и впрямь удача, о которой подлый Зубейр не смеет и мечтать. Хотелось бы мне сейчас взглянуть в его дурные глаза. Ну, погодите, неучи! Я вам покажу.

Э, в том-то и горе, что сколько глупцу ни показывай — ничего не докажешь. Его надо просто избегать. Или, лучше всего, подражать ему? Тьфу! Нет, прав судья: я и вправду странный человек. Сам не знаю, чего хочу.

То есть знать-то знаю, однако… Эти «но» и «однако»! В них вся пагуба человеку".

***

Бухара. Что сказать о ней? Удивительный город. Единственный в своем роде. Город ученых, поэтов, искусных зодчих. Омар мог часами, не отрываясь, взирать на гробницу Исмаила Самани. Нет нигде больше в мире подобных строений. В плане — проще не может быть: полусфера на кубе. И кирпич — обычный кирпич, тяжелый и твердый, как всякий другой. Но уложен он так хитроумно, затейливо, разнообразно, что видишь перед собой нечто воздушное, легкое, вроде резной шкатулки из слоновой кости.

Здесь и теперь кое-что воздвигалось: медресе, мечети, ханаки. Но знал Омар — при всей красоте высоких зданий, они, будучи опорой духовенства, утверждают не красоту человека, создавшего их, а его ничтожность, бренность, возвеличивая то, чего нет на самом деле — божью премудрость. Это нелепо и потому обидно. За человека.

Может быть, через тысячу лет они и станут народной гордостью, всеобщим достоянием, как пирамиды в Египте, но пока что в них — лишь оплот мракобесия. Сколько сил человеческих, ума, умения, душевной тонкости уходит, по чьей-то неразумной воле, на химеру. Между тем, как нет просторных жилых домов, настоящих школ, светлых лечебниц.

…Говорят, хакан Шамс аль-Мульк крайне возносил Омара, сажая его с собою на трон. Не очень-то похоже на правду, а? Цари, как известно, весьма неохотно подпускают к престолу чужих. Даже своих — сын отца, отец сына, брат брата — безжалостно режут из-за уютного места на троне.

Не вызывает сомнений одно: эти три года при дворе хакана прошли для Омара Хайяма впустую, если не считать, конечно, частых попоек, собачьих драк и прочих, обычных тут, никчемных развлечений. Ну, и горьких раздумий. Хотя они как будто и не относятся к делу?

Что угнетало его? Окружение? Низость, наглость и какая-то необъяснимая, прямо-таки фатальная склонность к предательству у царских прихлебателей, всех этих горе-поэтов, лживых звездочетов, бездарных врачей? Пожалуй. Вместе едят, вместе пьют. Вместе злословят о правителе и его женах. И, едва разойдясь, бегут, сломя голову, к хакану: кто первый, в экстазе подобострастия, успеет донести.

Но жил же на свете честный Авиценна, который рожден был именно здесь, дышал здешним воздухом? Устыдились бы, вспомнив о нем? Где уж. Ведь как раз им подобные и свели его в могилу.