Изменить стиль страницы

Но, возможно, он лишь хотел, чтобы я этим походом к Фонаревым восполнил свое вчерашнее отсутствие при разговоре.

Как бы там ни было, мне ужасно не терпелось самостоятельно войти в соприкосновение с семейной тайной. С тайной, время от времени в виде аномальных, зашифрованных непонятностей проступавшей каким-то полупроницаемым, но притягательно родным облаком, прикосновение к которому четко табуировалось старшими. (То, что Петя с недавних пор к ней причастился, меня чрезвычайно беспокоило.)

Всего только год назад, во время нашего прошлого приезда в Баку на летние месяцы, произошла такая сцена. Отец входит на веранду, держа в руке вскипевший чайник, и резко обрывает своего брата, который все же был вынужден начать отвечать на мои посыпавшиеся вопросы, которые я, себе же на удивление, вдруг стал способен, хотя и попадая часто впросак, формулировать. Это было действительно трудно – составить вопрос неизвестно о чем, ответ на который, собственно, и был, по крайней мере наполовину, самим этим вопрошанием. (Впрочем, дядя больше мычал, без конца препинаясь вводными: «видишь ли», «знаешь ли», – и мучительно затягивал фразы, тем временем раздумывая, как бы не плеснуть лишнего.)

В тот раз моим последним вопросом, на который дядя так и не успел не ответить, был такой: «Почему прадеду в октябре 1918 года пришлось уехать в Америку?»

История семьи меня всегда занимала ужасно. Вплоть до восхищенного возбуждения, отдававшегося зудом в кончиках пальцев. Однажды сквозь такой зуд я пролистывал случайно оставленный на журнальном столике особо чтимый семейный фотоальбом. Обычно он запирался в сервант, потому что рассматривать его полагалось только в присутствии взрослых. Наконец дошел до заветных страниц с дагерротипами Иосифа Дубнова. Весомая красота – борода, сюртук, парабола цепочки, плюс странная смесь, с одной стороны, патриархально жесткого выражения, а с другой – некоего щегольства, которое для меня заключалось в наличии фрака и пышного галстука. На следующей странице открылся портрет его жены Генриетты. Представьте ужасно красивую женщину, но с выражением лица как у недотепы, что только придавало ей шарму... Вглядевшись, я обмер – и кинулся в гости через полгорода к двоюродной своей бабуле – Ирине. Влетев к ней, чуть не зашиб дверью кошку Масю, пал на колени: «Казни, но расскажи!»

Отсмеявшись, Ира сначала осадила меня, рассудив, что, мол, познание только приумножает скорбь, то есть: много будешь знать – скоро больно и даже мучительно состаришься; но вскоре посерьезнела и обещала поговорить с отцом.

Напоследок, отпоив меня чаем, напутствовала:

– Для начала попробуй вглядеться в его черты, общие для нас всех – его детей. Попробуй их прочитать. Думай, что они – карта.

Я застыл, не смея взглянуть про себя на отложенную страницу.

– Впрочем, – пробормотала про себя Ира, – моя мать всегда была сумасшедшей, вот и бабка твоя в полной мере ее повторяет...

Mr. M. Neft, friend. Иосиф Дубнов попал в Америку не сразу. В ожидании визы прадед прожил полтора года в Японии: в Иокогаме, на улице Ямашитачи, 87 – в «Приюте еврейского общества помощи эмигрантам». (На соседней улице в белоэмигрантском издательстве «Заря Востока» все это время – по 1920 год включительно – под редакцией Д. Уральца выходил журнал «Жиды и революция».) В Сан-Франциско Иосиф Розенбаум прибыл на корабле «Seyo Maru», вместе с юным Абдаллой Ибрагимовым, по всей видимости, попавшим к нему в компаньоны еще в Азербайджане. В кармане у Абдаллы находилось 350 долларов против 70 у Иосифа. Паспортист отмечает в книге прибытия рост Иосифа: «5’4’’», в графе «Сколько времени собираетесь провести в США» проставляет: «Жизнь», а в столбец «Адрес и имя вашего ближайшего родственника в США» вписывает под диктовку: «город Сиэттл, штат Вашингтон, Первая авеню, 1004, Еврейский Приют, Мистер Нафт, друг».

Действия. Военные действия предполагают наличие разведки и контрразведки. Поэтому отношения сторон, какими бы они ни были враждебными, предполагают время от времени возникающие периоды дружественной оттепели, когда состояние – пусть и лицемерной – взаимной любезности должно облегчить обеим сторонам разведывательные действия: без оных любая война рано или поздно превращается в бесцельные блуждания в потемках.

Что касается Фонаревых, один из таких мирных периодов длился, с самого начала тускло затухая после внезапного всплеска дружелюбия, последние четыре года и сейчас вместе с моим походом к Фонаревым должен был оборваться. (Длился – часто остававшимися без ответа формальными приглашениями на дни их рождений и экстраординарными – запросто в гости.)

Я уже начинал бодро чувствовать себя во главе арьергарда (естественно, слишком самонадеянно), который не то чтобы потерял из виду, но вовсе никогда и не видел своего авангарда, – сейчас (усилиями Пети) где-то невидимо врезавшегося в передовые части неприятеля.

Встреча с Петром, как я уже догадывался, будет иметь не только ретроспективно повествовательный характер, но и характер сводки последних событий. И я, конечно, надеялся удлинить их перечень самостоятельной разведкой боем.

Было ли мне не по себе при этом?

Думаю, что если и было, то не слишком, так как я имел некоторое основание для дерзновенного своего там появления. Основанием этим была Оленька Фонарева, которая четыре лета назад – на вершине последнего пика приступа междусемейной дружбы – оказалась у меня в небольшом долгу, на возвращении коего я до сих пор не настаивал, но сейчас был в полной решимости себе сполна возместить.

Оленька. Богомол похож на сложносоставной механизм, части которого двигаются независимо друг от друга. Обнаружить это насекомое можно, если внимательно прокрасться вдоль забора, увитого толстым ковром плюща и дикого винограда. Когда разглядываешь богомола, не сразу удается понять, какие веточки являются его частями, а какие нет...

За забором уже две недели живет девочка, родители которой, приятельствуя с моими, наняли две комнаты в соседнем коттедже. Она на целый год старше меня и уже осенью станет первокурсницей местного филфака. Иногда она приходит ко мне, и мы вместе идем на пляж, или качаемся в гамаке, или (о, ужас!) мучаемся шахматами.

Шахматами мне с ней заниматься не особенно интересно, потому что я всегда выигрываю. За белых Оленька упорно разыгрывает безнадежную атаку Муцио (которой я же ее на свою голову и научил, разумеется, предупредив, что это острое, но предельно рискованное начало). Играя же черными – как ни подсказывай – она никак не может придумать комбинацию против одного из моих самопальных продолжений гамбита Бенко. Книжка Ботвинника, которую я дал прочесть ей для победы (или ничьей – что в ее случае та же победа), не помогает уже неделю.

Просто так валандаться в гамаке скучно. Но нескучно, когда кто-нибудь из нас читает вслух Конан Дойла, Мериме или Шварца.

Мы лежим валетом, провисая легко, как тяжелые рыбы, в ячейках.

Гамак подвешен в саду между абрикосовым деревом невкусного сорта и вишней-шпанкой. Иногда плоды падают на нас. Доставая из-за пазухи увесисто запавший за воротник, цвета остывшего солнца абрикос, до мурашек приятно провести по ложбинке ключицы, по шее – тугой, бархатистой, напитанной солнцем кожицей.

Сочная шпанка, падая то на одного, то на другого, оставляет на коже звездчатые капли сока.

Мы подсчитываем урон: три – один, в ее пользу.

Рассеянно внимая Мериме, она надкусывает абрикос, неполно накрывая плод припухлыми губами, – и ее близорукие каштановые глаза, застыв в образе, вызванном рассказом, чуть мутнеют.

Я – в шортах, мое бедро касается ее смуглой икры, и мне становится страшно. Я стараюсь вновь углубиться в чтение.

На загородном пляже мы избегаем загара, так как дальше чернеть уже некуда; в майках играем в волейбол или уплываем далеко-далеко, щедрой дугой огибая пирс.

Плавает она блестяще, в море мне интересно с ней. Наперегонки выгребая до Ленивых камней, мы часами вертимся там – вдоволь ныряя с маской, вылезая прогреться на верхотуру. До берега метров семьсот, сюда почти никто никогда не заплывает. Разве что ранним утром у камней можно застать спасательную шлюпку – с двумя-тремя пацанами, удящими бычков.