Я стал представлять себя в лодке, камни, ржавые лиственницы на берегах, облако с косой занавеской снега, ветер, волны, запах бензина и кружащих в вышине больших северных чаек, и стал во мне подыматься ветер, порывистый, отчаянный, подхватывающий душу, которая вот-вот уже сама, как чайка, закружит, распластав крылья и расширяя круги высоко над всем происходящим, над всем родным и навсегда любимым, и увижу я в снежной мгле широкую реку с лодкой и моей фигурой, и этот город, и цветочный ларек, и тебя, и клетки на твоей рубашке, и скажу: любимая, ты правильно поступила – нельзя вечно ждать таких, как я... Спасибо тебе за этот ветер.
ОХОТА
Осень выдалась затяжная с ранними морозами. Тимофей в шугу и снег пробивался на участок, опасаясь, что река станет в узких местах и он не успеет развести продукты. Вода была низкая, кругом торчали камни, мешала шуга, закрывая дно. Бензин нынче привезли плохой, смешанный с соляркой, и, чтобы утром завести мотор, приходилось выливать на цилиндры с полчайника кипятку. В мелкой и длинной шивёре возле Бедной речки несколько раз глох мотор. Груженую лодку тащило назад вместе со льдом, в окнах между льдинами мелькали рыжие камни, и Тимофей в десятый раздергал мотор и снова, стиснув зубы, пробирался вверх, не обращая внимания на пронизывающий ветер и снег, секущий лицо. Но едва он добрался до первой избушки, степлило, пошел дождь, а потом долго стояла весенняя солнечная погода и лезли от тепла в голову ненужные воспоминания. Соболь уже «вышел», то есть оделся в зимний мех, но Тимофей все не решался настораживать капканы, боясь спарить пушнину в такое тепло, и в ожидании мороза рубил кулемки, ловил рыбу и вместе с мужиками костерил по рации погоду, у которой «вечно все не вовремя». Жизнь как бы остановилась. Копаясь у берега с мотором, он тупо глядел на упавшую в воду отвертку. Она, серебрясь, лежала на каменистом дне, над ней плавали мальки, и казалось, что это все уже когда-то было. Однажды поздно вечером он вышел на улицу, не веря своим глазам – все было белым от снега. Взятый с чурки колун оставил черный силуэт. Тимофей заснул успокоенный и полный надежды, а утром снова шел дождь и снега как не бывало.
Он взялся строить баню, навалял леса, толстых мясистых кедрин, обрубил сучки, раскряжевал лес на бревна, стаскал их веревкой к избушке, а вершинник распилил на чурки, переколол половинками и сложил в поленницу. На другой день взялся за сруб и вечером курил у костра, глядя на подросшие стены, на яркие свеже протесанные бревна, на гору длинных смолистых щепок под ними, в который раз дивясь упрямой силе, с какой растет среди строительного беспорядка крепкий светло-желтый куб. Докончить его он не успел – пошел снег.
Осень пронеслась, как запой... Он шел по путику, собаки кого-то лаяли, он бросал капканы и, провоевав с ушедшим в корни соболем, пил чай, вдыхая едкий запах паленого лишайника и распекая за «лукавость» небольшую рыжую сучку. Горело лицо, сизыми иглами вытаивал снег вокруг костра, и, единственное, о чем он жалел в эти минуты, что не было рядом сына Вовки.
С каждым снегопадом все глубже уходили в снег валежины и прочий хлам, наконец замерзала река, позволяя срезать по льду любой изгиб берега, и хорошо было первый раз прокатиться на «Буране», заехать прямо к избушке, наделать разворотов, навозить дров и сложить их у самых дверей.
Но осень давно прошла, давно стояла зима, близился Новый год и многие охотники уже выехали домой. Тимофей, настроясь на еще одну проверку капканов, чувствовал, что не выдержит и сорвется раньше. Перед глазами стояла праздничная вечерняя деревня с лучом снегоходной фары в конце улицы, кто-то, аппетитно скрипя валенками, торопился в клуб, чудился запах пельменей, но дело было даже не в пельменях, а просто в ощущении тепла, праздника и дома. Он представлял, как напарится в бане, отмоет руки, как будет сидеть в избе на лавке, накинув полотенце на голые плечи, пока Лида достает из подполья грибы, черемшу в банке, переложенную камушками, как привалится к нему повзрослевший Вовка.
Тимофей ждал, пока сдадут морозы, но время будто снова остановилось, как тогда осенью. Когда чуть потеплело, он поехал, сначала тайгой до избушки охотника-соседа, который был уже дома, потом рекой. Дул с юга встречный ветер, мутно глядело солнце. Возле порогов он влез в наледь и часа два вытаскивал «Буран», раскатывая взад-вперед траншею в зеленой дымящейся каше, потом наконец выгнал его на твердый снег, долго ворочал с бока на бок, выгребая мокрый снег из катков и дыша на красные руки. Темнело, несся снег, стыли мокрые ноги. Наконец он выколотил гусеницы и поехал дальше – километрах в семи была избушка, когда он в нее входил, пальцы на ногах почти не чувствовали.
Домой он добрался на другой день под вечер. Лиды не было, у телевизора клевал носом Вовка, а посреди комнаты стоял новый сервант с блестящими рядами рюмок. «Купила, не посоветовалась, – досадовал Тимофей, – все хочет, чтобы как в городе было, лучше б мотор новый взяли...» Тимофей любил живое дерево, все делал сам, ему нравились бревенчатые стены, струганные столы и лавки. Сервант шел всему этому, как корове седло. Значит, штукатурить придется, обои клеить... Хоть бы передала по рации через мужиков, я бы приготовился. Пришла Лида, Тимофей, как ни старался, не мог скрыть недовольства, встреча произошла совсем не так, как он мечтал. Он помылся в бане, выпил стопку, поел, лег к жене, обнял ее. Она сказала извиняющимся шепотом: «Тимош, нельзя сегодня...» Он поцеловал ее в щеку, лег на спину, закрыл глаза – навстречу побежала освещенная фарой бурановская дорога...
Утром, когда Лида ушла на работу, а Вовка в школу, он лежал вялый под мягким пухлым одеялом и курил сигарету с фильтром. Потом пошел в контору – не терпелось встретиться с мужиками. Те сидели по домам и разводили руками, косясь на супруг. Собрались через несколько дней, когда настрой уже прошел, и вместо веселой встречи охотников получилось напряженное застолье с наряженными женами, все до осоловелости наелись обильными закусками и разошлись по домам. На другой день под вечер Тимофей вез воду с Енисея и, завидев дымок над Витькиной мастерской, остановился и открыл низкую дверь. Витька с Серегой меняли гусеницу, глаза у них блестели. Тимофей отвез воду и сказал Лиде, что пойдет поможет Витьке с «гусянкой». В мастерской горела лампочка, стоял на боку красный измятый «Буран», пахло бензином, сидели дружные веселые мужики в засаленных фуфайках, вился папиросный дым, на ящике лежал хлеб, луковица и мерзлый омуль. Домой Тимофей пришел в третьем часу, дверь была заперта изнутри. Он постучал. Лида не спала и, казалось, все это время готовилась к скандалу: «Че колотишь! По голове себе колоти! Иди к своему Витьке! „Буран“ он делает, а сам нажрался, как свин. Три месяца ждала его, дел полно, не может дома побыть... Завез в дыру, а сам только и норовит удрать... То к Витьке, то к Митьке, то в тайгу свою... Да ты туда от работы бежишь! Небось придешь в свой лес и на нарах валяешься кверху брюхом, а тут горбаться, как проклятая, с водой да с дровами...» Тимофей уже хотел повиниться, но последние слова жены вывели его из себя, он хлопнул дверью и ушел ночевать к Витьке. Вернулся на другой день, Лида ходила надутая, продолжала ворчать на него при Вовке. Он завел «Буран», зацепил сани и уехал за сеном на ту сторону Енисея. Зарод[5] был в толстой коре прессованного снега. Тимофей откалывал его лопатой: «Все равно помиримся, деваться некуда». Пахло сеном и летом, ехал по снегу сухой цветок пижмы. «Ее тоже понять надо: не он – жила бы себе в Лесосибирске, баба красивая, вышла бы замуж за какого-нибудь начальника. А с Вовкой костьми лягу, а по-своему сделаю». Тимофей подцепил вилами пахучий пласт сена: «Придумала тоже – радиотехнический»...
Вечером они с Лидой собрались посмотреть фильм, но рано выключили свет, не хватало солярки – разгильдяй-тракторист по осени переехал шланг, и половина горючего утекла в землю.
5
Зарод – стог. (Прим. автора.)