Изменить стиль страницы

После дня рождения, ставшего чем-то вроде горки в нашем совместном бытии, все как-то покатилось к концу, стало ясно, что все самое яркое позади и что пора думать о дороге. Я должен был ее вывезти, отправить в город, а потом ехать обратно в тайгу. Надо было подгадать дорогу, погоду, это заботило меня больше всего, кроме того, в ее присутствии я все-таки работал в полсилы. Еще я устал от постоянного восхищения ею, и мне хотелось одиночества, чтобы спокойно осмыслить произошедшее. Она уже тоже волновалась: как полетит, как успеет на работу, как там ее мама и вся та, другая жизнь.

С дорогой нам повезло. Вылившаяся на Вахту после тепла вода замерзла, и мы по морозцу за день доехали до деревни, несколько раз останавливаясь погреться и попить чая в избушках. «Нордик» жестко и быстро шел по припорошенному льду, и она крепко прижималась к моей спине, пряча от ветра лицо. У Сухой навстречу нам попался Сафон Потеряев. Он несся на белой «Тундре» с горящей фарой, белела борода, и сзади в снежной пыли металась как тень нарточка с канистрами.

Она улетела в тот же вечер на случайном вертолете. Он вынырнул из-за высокого яра, и на фоне гаснущего заката ярко вспыхивали его оранжевые проблесковые огни. Мы помчались к площадке, шаря фарой по снежным ухабам, она привстала, обнимая меня сзади за шею, и сквозь рев мотора все громче грохотал вертолет, медленно садящийся в голубом облаке, в белых лучах фар. Сгибаясь под снежным ветром, бежал за шапкой какой-то человек, вертолет все оседал на белых лучах, мигал оранжевый проблеск, все грохотало, куда-то неслось, мы судорожно поцеловались, она улетела, и через минуту на темной пустой площадке о ней уже ничего не напоминало.

На следующий день я написал ей в письме, что не могу жить без нее, что люблю ее и что теперь это навсегда. В обед я уехал в тайгу: погода портилась. Когда я выехал на Новый год в деревню, меня ждали письма от нее: она писала, что у нее никогда не было такого отпуска и что я единственный человек, которого она любит. «Как там на Острове? Как Серый и Ласка? Вчера я увидела на улице лайку и заплакала. Пожалуйста, будь осторожней».

После Нового года я еще на полтора месяца уехал в тайгу закрывать капканы, вернулся в деревню, потом еще два месяца занимался хозяйством, ремонтировал технику, пилил дрова, а в апреле собрался в Москву. Ближе к отъезду я перестал писать ей, чувствуя, что это уже не нужно и что письма доберуться до нее позже меня. Она не писала, видимо, по тем же причинам.

Я собирался в дорогу, и у меня тряслись руки от волнения. За это время многое во мне отстоялось, и я, может быть, впервые в жизни четко знал, чего хотел. Я представлял, как позвоню ей, как поеду к ней домой, как опьянит меня город огнями, автомобилями, музыкой, как заиграет от ее грядущей близости каждая черточка моего пути, цветочная палатка, где я буду покупать розы, вросшее в чугунную решетку парка дерево возле ее дома, как заговорит со мною вся эта чудная и единственная жизнь, последние годы будто россыпь сокровищ отделенная от меня толстым стеклом моего одиночества.

Мысль о том, что я окажусь навсегда связан с одной женщиной, всегда вызывала протест во мне, и все попытки устроить свою жизнь обычно кончались тем, что я уходил, уезжал, ускользал, предпочитая свободу. Но именно с этой женщиной мне было настолько хорошо, она так мне нравилась вся – на уровне запахов, голоса, что все другие просто перестали для меня существовать. Мне нужна была только она, и хоть я понимал, что она вовсе не единственная красавица и умница на свете, мне доставляла особое наслаждение своя обреченность по отношению именно к ней. Я со сладким холодком представлял себе полутьму, язычки свечей и ее во всеоружии нарядов, косметики и легкого хмеля, понимая, что теперь настает ее очередь, ее власть... Как прекрасно устроена жизнь! А тогда осенью я был главным и сильным, она подчинялась мне, и я снисходительно позволял ей собой восхищаться, с каменным лицом направляя лодку в белое месиво порога.

День отъезда выдался холодным, ясным и по-весеннему полным света. Я встал рано и пошел на метеостанцию узнать, вылетел ли самолет. Сидящая на утоптанном снегу перед крыльцом сорока казалась такой чистой и крепкой, что хотелось взять ее в руки. В избе у дяди Васи было тихо торжественной утренней тишиной, тикали часы, на свежевыбеленной плите стоял голубоватый чайник, на столе накрытая салфеткой тарелка с хлебом. Мы перешли в другую половину на метеостанцию, и сначала долго не удавалось связаться с Туруханском, и я все ходил взад-вперед по комнате, шаркая унтами и глядя на дяди Васин седой затылок, пока он наконец не повернулся ко мне и не сказал, улыбаясь и снимая наушники: «Летит! Пойдем, билет выпишу».

Как всегда щемит сердце этот взлет, когда, оторвавшись лыжами от полосы, самолет наклоняется и где-то неожиданно сбоку оказывается проносящаяся деревня, дома на белом, кто-то с бочкой воды на «Буране», и потом тайга, всегда такая реденькая с воздуха. В этот ослепительный день с голубым воздухом самолет то и дело проваливался в воздушные ямы, а я сидел, прижавшись к стеклу, внизу ехала тайга, и я никак не мог понять, почему же она вся в косую клетку, тонкую и зыбкую, напоминающую японскую ткань, а потом, приглядевшись, понял, что это кедры, ели и пихты, тонкие и острые, образуют сетку со своими же синими тенями на снегу.

В поселке Бор таяли остатки снега на деревянном пороге аэропорта. В Красноярске было странно глядеть на холеные незагорелые лица, на породистых, продуманно одетых женщин, на сверкающие витрины с пивом и закусками, мимо которых я проходил спокойно, зная, что все это у меня еще впереди, и представляя, как мы пойдем с ней вместе выбирать мое любимое пиво с синим оленем.

Можно привыкнуть за несколько часов переживать то, что положено пережить за несколько дней, и можно летать на самолетах, как на такси, по делам службы, но когда дорога связывает главные острова твоей жизни, есть что-то страшное в длинных перелетах.

В Москве шел дождь... Не было ни свечей, ни полумрака, ни подкрашенных ресниц, был только ее чужой голос в трубке, просторная, выложенная зеленым кафелем кухня, и ее лицо с острыми скулами и тонкими косыми бровями. И подрагивающая длинная коричневая сигарета в ее пальцах, когда она говорила, опустив глаза:

– Знаешь, лучше сразу тебе все скажу... В общем, у меня началась другая жизнь. Я ждала тебя три года, ты действительно ни на кого не похож, с тобой хорошо, не то слово, но... Помнишь, ты говорил мне, что у тебя не хватает мужества, не знаю, мудрости, любить на расстоянии, жить не вместе с тем, что любишь?

– Помню...

– Я такая же. Кроме того, я обычная женщина и мне хочется как-то устроить свою жизнь. Вот.

– Ты меня поцелуешь?

– Да... И ты пойдешь.

На ней были черные вельветовые брюки и облегающая грудь рубашка, белая, просвечивающая, в тонкую штриховую клетку, точь-в-точь как на утренней тайге под крылом, когда я летел полный надежд из Вахты. Не было ни туфель, ни платья, ни запаха духов, вообще ничего не было из того, о чем я мечтал столько дней, и все это уже не имело никакого значения. Были только свежие морщинки у ее глаз, когда она улыбалась, и нестерпимо хотелось расправить их... Я вышел на улицу, где в ярком и холодном блеске городской ночи шел молодой дождик и текла вода по желобкам трамвайных рельс, и от ослепительно освещенного цветочного ларька бежал с ворохом малиновых роз молодой человек в черном костюме, бежал к белому спортивному автомобилю, в котором за мокрым зеленоватым стеклом сидела улыбающаяся девушка в красном открытом платье.

Я шел и думал о том, как обрушится на меня непосильной ношей обратная дорога в Вахту, как все то, что могло бы принести волшебную радость, будет теперь только подчеркивать ужасающую пустоту вокруг меня. Я думал о том, как буду собираться на охоту, грузить свою «деревяшку», как поеду по Вахте и каково будет мне проезжать все эти ручьи, распадки, мыс, где мы с ней пили чай. И что будет дальше, когда я приеду в избушку, где еще верное время хранит ее присутствие, где она наверняка что-то забыла, какую-нибудь расческу, носки или еще что-нибудь, ждущее своего часа, чтобы на меня обрушиться. Почему всегда жизнь готовит то, чего в этот момент не ждешь и от чего становится так больно, что нет сил жить, и только опыт говорит: «Терпи, все пройдет»?