Он крепко сжимал мою руку. Я неотрывно глядела в дикое прекрасное лицо. Когда он так бредил, он был прекрасен ночной, степной красотой. Я понимала: я погибла. А завтра утром снова придут люди, пахнущие кровью. Запоминай, запоминай его бред; может быть, всё это святая правда, как правдив лик сине-белой Луны над уснувшим холодным миром.
— Я знал все дороги Монголии и Китая. Я знал все пути, ведущие к священной Иволге. Я разоружил близ Урги китайские войска. Там, в юрте, я говорил с русским Царской крови, с Великим Князем. Он сказал мне: ты имеешь право убивать и владычествовать. Люди будут у ног твоих, и я тебе помогу. Я подарил ему верблюжьи стремена и бурятскую мандалу, расшитую золотыми нитями. Он был так доволен. Да, он помог мне, девчонка. Ты не знаешь, как я жил тогда в моей юрте. Над ней развевалось новое белое знамя. Оно было парчовое, всё вышитое сплошь, блестящее. На празднике освящения знамени в жертву хотели принести китайца, но неловкий солдат не мог отрубить ему головы, бросил меч и убежал, заливаясь слезами, и я подошёл, поднял меч, взмахнул им и отрубил голову жертве. Я всегда всё делал хорошо, девчонка. Запомни это.
Он внезапно открывал глаза и резко, слепяще, взглядывал на меня своими раскосыми щелями. Он так сжимал мне руку, что, казалось, ломал мне пальцы.
— У меня была роскошная юрта! — кричал он, и лицо его наливалось багровой краской. — Я заказал себе генеральское обмундированье! Всё, и эполеты, и погоны! У меня были золотые эполеты, золотые нити вились на них, золотые щётки свисали с моих крепких богатырских плеч! Я был герой!
— Ты и сейчас герой, — шептала я ему, — ты и сейчас.
Господи, он переломит мне руку. Я буду ходить в гипсе.
— Я был такой герой, что я проехал на коне всю Азию, весь великий Сибирский Путь на Запад, — сквозь прокуренные жёлтые зубы выплёвывал он мне в лицо, — и я достиг Астраханского ханства, и я хотел остаться там жить, так мне там приглянулось! А потом в проклятой России началась революция и война, заварилась эта каша из железа и крови, и я, я тоже варил её! Я к ней руку приложил!.. Казаки астраханские восстали, но красные солдаты их перестреляли, всех до одного… А я уже скакал, скакал и ехал в поездах, и мой конь трясся в вагоне вместе со мной, обратно на Селенгу, на Байкал, в Бурятию, сюда… И пули свистели вокруг меня, и гранаты взрывались у меня под ногами, но я же знал, знал священную мантру!..
Луна пристально глядела в единственное окно; все остальные были чёрно, слепо задвинуты досками ставень. Багровость утекала с напрягшегося лица Джа-ламы. Он перевёл дух, разжал руку, выпустив мою руку, затёкшую, ноющую от боли, снова закрыл глаза.
— Я выбрал место для новой ставки в пустыне Гоби… у горной цепи Ма-Цзун-Шань… Всюду, куда ни глянь, — пустота, тишина. Там скрещивались пути из Юм-бейсе на Тибет, Китай, Цай-дам, великие караванные пути. И стала моя жизнь — сон, Елена… В моей крепости было пятьсот юрт. В отряде — триста сабель… Я охотился на диких баранов и коз, грабил караваны. О, грабить караваны — какой наслажденье, девчонка!.. Это лучше, чем обнимать женщину… Однажды я ограбил караван, идущий из монастыря. Одной рухляди, парчи, драгоценных камней, золота там было столько, что не стыдно было бы выдать с таким приданым замуж Царскую дочь. И я всё присвоил! Всё стало моё! Моё — это тоже наслажденье. Моё — это такое опьяненье, такое… Я всегда любил владеть. Я всегда любил жить богато и вольно. А для этого, девчонка, надо лить кровь. Без крови ничего не выйдет в жизни. Ничего.
Я опустила ноги с кровати на пол.
— Ты куда?.. — Он цапнул меня за руку. Снова усадил. — Никуда ты не пойдёшь!.. Слушай… Убивать — всё равно, кого. Я долго думал: кого лучше, выгодней убивать — красных или белых?.. И я так и не понял, кто против кого воюет. Я, Джа-лама, убил белого командира Вандалова, взрезал ему грудь и вырвал у него из груди дымящееся сердце, и вместе с моим другом Максаржавом, верным воином, сварил и съел его, чтобы умножить силу и храбрость. Если убьёшь тигра на охоте — съешь его сердце!
— А моё сердце. ты тоже съешь?!.
Я спросила это так тихо, что сама себя не услышала. Но он услышал.
И захохотал — так раскатисто, так хищно и обидно, что все волоски у меня на теле поднялись дыбом.
— Тебя?!.. — еле оборвав хохот, выдавил он. — А ты-то сама кто?!.. А-ха-ха-ха-ха!.. Ты-то, ты-то…
Он повторял это так долго, что я услышала: «Ты дрянь, ты дрянь». Кровь бросилась мне в голову. Рука моя размахнулась сама. Когда он возобновил свой обидный хохот — до слёз, — рука моя сама размахнулась и сама дала ему звонкую пощёчину. Я не хотела этого — рука захотела сама.
— Ах ты, — изумлённо выдохнул он. Его лицо-тарелка обернулось, встало широкой Луной против моего. — Меня к себе звал сражаться барон Унгерн, да я не пошёл. Я мог совершать переход на конях без воды и пищи в степи много дней и ночей, если надо было настигнуть врага. Ты… ударила меня!.. На колени!..
Он так и не разогнул ног, не встал из позы лотоса. Он просто схватил меня за руку и так сжал её, что я вскрикнула, и из глаз моих покатились слёзы.
— На колени! Передо мной!
— Ты можешь мне выжать кровь из руки, как сок из мандарина, о великий Джа-лама, — сказала я, морщась от боли, плача, — ты можешь избить меня, убить… но я не встану перед тобой на колени! Где твой смит-вессон! Я пошла с тобой тогда, ночью, не оттого, что испугалась твоей пушки! А от одиночества! Оттого, что мне тоже, как и тебе, дурак, захотелось человеческого тепла, участья, ласки! Дыханья рядом! Ты можешь съесть моё сердце! Но оно никогда не станет твоим! Никогда! И храбрости оно тебе не прибавит! И любви! Ты останешься таким, как ты есть, навсегда! Злым! Жестоким! Ужасным! Чёрным!.
Я плакала уже навзрыд. Я выкрикивала это всё взахлёб, не помня, что кричу, зачем. И я увидела превращенье.
Злобно хохочущий, возбуждённый пощёчиной Джа-лама вдруг скорчился, съёжился, вжал голову в плечи, стал внезапно маленьким и тощим — он, долговязый и худой, костяная каланча. Он стал странно, просяще жалким, он всем телом своим просил у меня прощенья. Он не произнёс ни слова. Он только глядел на меня чёрными щелями. И лицо его бледнело всё больше, и он закусил губу, и я увидела, как по его подбородку, по задранной шее, по кадыку ползёт струйка чёрной крови, чёрной в белом свете Луны.
И я испугалась по-настоящему. Мне показалось — он умирает.
— Ну что ты, что ты, — залопотала я, всхлипывая, утирая мокрое лицо ладонями, — ну не надо так, я же не хотела тебя обидеть.
Он как-то странно сломался в спине, ссутулился, наклонился вперёд и уткнулся горячим, обжёгшим меня лбом в мои голые колени под рубахой.
— Это ты, царица ночи Ай-Каган, прости, прости меня.
Он распластался на холодном полу у моих дрожащих замёрзших ног. Голый человек на голом полу. Полуголая девушка на жёсткой деревянной узкой кровати. Лодка жизни несёт их по бурной Селенге. Впереди бездонье Байкала. Синева вечности. Луна смеётся над ними, подсматривая их в окно. На Востоке всегда должен быть у любовников Подсматривающий либо Подслушивающий.
Так надо, чтобы всегда был третий. Без третьего любовь потеряет вкус и остроту, не будет дразнящего, терпкого аромата.
Они пришли рано утром. Мы ещё спали. В уши вонзился звонок, выворачивающий наизнанку нутро. Я всё просила Георга: смени звонок, смени. Так можно оглохнуть. И буду я, музыкантша, что твой Бетховен.
Он равнодушно, нагло встал с постели голый — он никогда не стеснялся своей наготы — и пошёл к двери. Отпирать.
— Георг!.. — крикнула я из постели сонно, сердито. — Ну хоть халат накинь, имей совесть!..
Он обернулся. Из его сузившихся лезвий-глаз вылетел чёрный огонь.
— Не Георг, а Джа-лама, пора бы запомнить, — выцедил он. — И не халат, а дэли. Дэли, повтори. И совести я имею безмерно больше, чем ты, ибо у меня было во времени больше воплощений.
Я молчала. Рухнула в подушки. Я ничего не собиралась повторять. Он качнулся в белесом утреннем свете, нагой, и спокойно пошёл к двери.