Прогулок им ни при каких обстоятельствах не положено.
Я дотягиваюсь одной рукой до самой решетки и пытаюсь подать знак. Кто-то из проходящих близко видит меня мои жесты, мимику, понятную всем курильщикам, и поравнявшись с окном, тихо говорит:
– Подожди до завтрева…
И тут же грозный окрик одного из темно-синих:
– Не переговариваться!
– В карцер захотели?!
Но сигнал бедствия принят. Окрыленный надеждой, срываюсь с окна и продолжаю начатое с вечера занятие: вспоминаю стихи, которые учил в школе, читал, слышал по радио, со сцены. Учил и декламировал сам, будучи избачом и руководителем драмколлективов. Эх, получше бы память! Черт бы подрал изувера Ковалева, лупившего по голове!
Нет, врешь, Петро, память мою ты еще не отбил! И вот в полшепота я читаю стихи Кольцова, Лермонтова, Пушкина.
За Лермонтовым следует Некрасов:
После стихов берусь за прозу: Тургенев, Гоголь, Толстой, Чехов. Силюсь вспомнить толстовскую сцену покоса усадьбе Левина, по-новому дивясь поистине гомеровской силе Льва Николаевича… Вспоминаю затем наиболее трудные формулы из политической экономии, крылатые выражения Маркса, уничтожающие ленинские остроты против меньшевиков-оппортунистов…
Утомившись, снова начинаю мерить тихими шагами камеру. Теперь у меня новое занятие — я изучаю стены, к которым до того не было никакого интереса.
Сидел же здесь кто-нибудь до меня? Не может быть, чтоб не осталось какого-нибудь следа.
Не могла же эта камера пустовать при такой скученности в тюрьме?
Невысокие стены горят поверху синеватой белизной, а ниже их салатовая краска не успела потерять своего блеска. Сантиметр за сантиметром, как криминалист, исследую пространство в пределах досягаемости и ничего не нахожу.
"Не может быть, чтобы не было никаких знаков!"- говорю себе в каком-то странном азарте. Подхожу к одинокой параше, машинально отодвигаю ее с места ногой и, присев на корточки, ощупываю глазами неисследованный участок стены. Что это? Под тонким слоем светло-зеленой краски видны еле приметные царапины, образующие какие-то буквы. В пытливом возбуждении подскакиваю к дверному глазку: не слышно ли близко шагов надзирателя? На галерее обычная предобеденная тишина. В накрепко запертых камерах люди или дремлют, или негромко переговариваются, и эти еле уловимые звуки рассеиваются бесследно в пустом тюремном амфитеатре. Надзиратели, как видно, где-то сошлись группой и покуривают после прогулки.
Возвращаюсь к параше и сажусь на пол, все более углубляясь в изучение иероглифов. Сомнений нет: это надписи, сделанные, очевидно, острым осколком оконного стекла и совсем недавно закрашенные. Краска втянулась в царапины и высохла, но углубления букв проступили вновь, хотя о некоторых можно лишь догадываться.
Повозившись минут десять в реставраторских усилиях, я почти на ощупь разбираю наконец первую строчку: "За что меня бьют П Л".
Кто такой "П Л" и когда написаны эти жуткие слова?
Вторая надпись дается уже легче: "Сегодня опя били вал П Лоб". Кто же такой этот бедняга "П Лоб"? Дух исследователя овладевает мною со всей силой. Изучив последнюю надпись, почти у самого плинтуса, я прочитываю в порыве интуиции: "И вы звери умрете и будь вы прокляты Павел Лоб".
Ошарашенный, долго сижу на полу возле жестянки, не чувствуя ее запаха и холодея, словно предвижу новые испытания.
Мысли постепенно обращаются в недавнее прошлое. Неужели это тот самый Павлуша Лобов, за которого я заступился на том злополучном собрании в редакции? Жив ли он сейчас? А если жив, значит, прошел уже свое страшное чистилище? А где Арский? Миров? Если следователь связывает меня воедино с ними, значит, они прошли через пытки, которые ждут и меня?
Лобов пишет, что его били валенком… С той самой фунтовой гирей внутри… Где их всех учили, наших палачей, в какой высшей школе? Не могли же они сами все это придумать?
Пусть же бьют, негодяи! Авось не выбьют душу. Вырвавшись на волю, я добьюсь правды. Надо беречь силы. С этой мыслью я возвращаюсь на свое ложе и, чтобы не думать о куреве, о хлебе, о еде, заставляю себя еще раз пережить закрытое партийное собрание в "Трибуне", на котором исключили из партии Арского и Лобова, чьи имена попали в мое следственное дело…
Как-то в понедельник в середине мая Миша Арский, секретарь редакции и всеобщий наш любимец, вдруг не вышел на работу. Для всех это было ЧП, так как Арский разве что не ночевал в редакции, и, если его не было на месте, это значило, что он вышел в наборную поругаться с метранпажем Сколь рано ни придешь, а он уже сидит за своим длинным столом, рядом с кабинетом редактора, просматривает отпечатанные на машинке листка ТАССовской информации, прикидывая, что выбросить и что оставить.
Михаил Павлович Арский, как и редактор Миров, старше меня лет на пять, коммунист с 1927 года. Ни в какой отдел он не входил и как ответственный секретарь подчинялся только редактору и его заму. Все его звали просто Мишей или Палычем. Всякий входящий устремлялся прежде всего к секретарскому столу-за самыми последними известиями.
– Тише, тише, товарищи! — своим мягким баритоном осаживал он миролюбиво. — Редактор еще не читал, а вы хватаете.
– А ты не подхалимничай перед редактором! — обычно шутил я, пробегая по строчкам наиболее интересных листков.
– При чем тут подхалимство? Порядок есть порядок!
И вдруг неслыханный случай — Арского нет на месте, Арский не пришел на работу. Дежурный по редакции, приходивший к семи утра принимать по радио сводки ТАСС для районных и областных газет и уходивший отдохнуть после сдачи их секретарю, на этот раз в растерянности толкался у двери с табличкой "Редактор" и не знал, что ему делать.
– А домой ему звонили? Может, заболел? — спросил Миров, бегло просматривая принятую от дежурного пачку листков.
– Дважды звонили, но никто не отвечает…
– Пошлите кого-нибудь на квартиру.
Посланный на дом молодой хроникер Козловский вскоре вернулся и сообщил, что ночью Арского увезли на "черном вороне".
– Как увезли? На каком основании?! — наперебой спрашивали мы Козловского.
– Ничего не известно, дома никого нет, — словно чему-то радуясь, говорил Козловский. — Соседка сказала, что рано утром жена Арского ушла в НКВД наводить справки и еще не вернулась. А насчет "черного ворона"- так о нем всему городу известно, разве только кроме редактора газеты…
– Что за чертовщина! — И Миров, не заходя в кабинет, снял телефонную трубку секретаря райкома, в то время как все мы замерли в тревоге. — Алло! Товарищ Лохов? Здравствуйте, Павел Семенович! Миров говорит… Да, Миров… Ты не скажешь мне, за что арестовали Арского? Как, как? За какие связи? Ах, родство… Знакомство? Что Лобов? Лобов с утра должен быть в районе! Как, неужели и Лобов тоже?
Миров положил трубку, и мы вошли в кабинет, не закрыв двери. Перед столом редактора сгрудились почти все сотрудники. Длинный и близорукий ветеран редакции Михайлов, завсельхозотделом, тянулся позади всех голов, боясь пропустить что-нибудь.