Изменить стиль страницы

Глава третья

Память, как ты ни горька,

Будь зарубкой на века.

А Твардовский

Сладость тюремной баланды

Одиночество мое длится уже дней десять после того, как я прекратил голодовку. Неужели Ковалев всерьез от меня отступился? Как хорошо отдохнулось за эти дни, как хорошо спалось по ночам, с каким наслаждением пил я дневную тюремную тишину! Как приятно не видеть и не слышать бандитствующего Петро, рассудительно-циничного Сеню, скользкого, налимообразного Воронова.

Часто я вспоминал последнее свидание с ним, когда он вымогал отказ от голодовки… Стыд собственного поражения все еще мучил меня Вместе с тем я все более отчетливо понимал, что дальнейшая голодовка не сулила мне ничего хорошего, только череду новых унижении и, может быть, даже полное расстройство нервной системы. В тридцать один год сойти с ума и валяться в сумасшедшем доме?! Во имя чего?

Распухшие ноги почти не болели и принимали все более нормальный вид. Но, увы, тюрьма есть тюрьма, а человек всегда будет верен своей природе.

Едва я начал я забывать об изнурительных допросах, на меня обрушилась новая мука: к тоске по воле, к думам о пережитом прибавилось неутолимое и всепоглощающее чувство голода. Истощенный за дни голодо-нервного напряжения организм теперь нуждался в Сенсации, а ее не было.

Дневную порцию хлеба в пятьсот граммов, которой хватило бы на два дня, здесь я мог съесть за одну минуту. Эту пайку, получаемую по утрам вместе с пятком, я старался есть как можно медленнее, скрупулезно деля на три равные части: на утро, полдень и вечер. Надо ли говорить, что ни хитрости, ни уловки не помогали. Меряя шагами камеру, как зверь в клетке я не мог отвести алчущего взгляда от лежавшего на подоконнике куска и в конце концов съедал его задолго до намеченного часа.

Чего только не надумает голодный человек! Там казалось, что оставленный кусок усохнет, уменьшится объеме или потеряет питательность, то что вдруг, по м ему недосмотру, его склюет воробей, иногда прилетавший к окну за крошкой, или что кусок сдует ветром прости-прощай тогда моя мечта насладиться его сказочным вкусом…

Да мало ли что придет в голову человеку в одиночке, когда хочется есть! Все мои голодные обоснован приводили к тому, что хлеб держался на подоконий не долее чем полдня. Но съедалась эта порция всего с удовольствием и небывалым искусством и фантазией то маленькими кусочками, прижатыми языком к нёбу, т кусочками покрупнее, зажатыми за щеку в ожидании когда они хорошенько намокнут и можно будет прососать их, как нектар, сквозь стиснутые зубы, то сразу большими кусками, то долго и тщательно пережеванными.

Увы, результат был один и тот же: потребность в еде не уменьшалась, наоборот, по мере выздоровления алчный червь голода точил меня все острее. Этому способствовала и понижающаяся с каждым днем темпера тура воздуха, особенно перед рассветом, когда пуста камера наполнялась сентябрьской свежестью, а накрыться было нечем. Видимо, Воронов так никого и не взгрел за не вставленные стекла.

Самым мучительным в эти дни было мое несчастно воображение, неуемно работавшее вокруг одного-единственного предмета — вокруг еды. В тончайших подробностях вспоминались мне любимый борщ со сметаной жареная картошка с котлетами, пироги с сушеными белыми грибами и луком, макароны с мясом, гречневая каша со шкварками.

А какой вкусной представлялась мне простая, еще теплая, мягкая сорокакопеечная французская булка, ароматный запах которой я совершенно отчетливо представлял и обонял, и он переворачивал все мои внутренности. И мне представлялось в те минуты, что я мог бы съесть этих булок несчетное число! И даже без крепкого чая Желудок должен быть полон — вот в чем дело!"-решил я и начал заполнять его кипяченой водой всегда запасал утром и днем, храня на поллитровой алюминиевой миске, куда мне налили баланду. Баланда была невкусной, но объемистая миска вылизывалась мною так чисто, что кипяток оставался совершенно прозрачным.

В первые дни я даже обрадовался открытию: кипяток заменял недостаток в хлебе и приварке, но вскоре ом же явился и новым моим врагом. Ноги начали опять пухнуть, а в отсвете оконного стекла, которое служило иногда в качестве зеркала, я видел чужое, давно не бритое, с набухшими подглазниками, одутловатое лицо — лицо утопленника…

Надзиратели, снисходительно оставлявшие в камере недозволенную миску с водой, укоризненно покачивали головой: им-то хорошо было известно, к чему приводит излишнее ее потребление…

Таинственные надписи

И страшно хочется курить. По мере восстановления сил это желание стало вторым после желания есть. Хоть бы разок глотнуть, хоть бы понюхать только запах табака, все равно какого. В поисках следов курева обыскал всю камеру, все щели и закуточки, изучил дверь, окно и междурамье в надежде найти хотя бы застарелый окурок!

Лежа на "пуховике", мечтательно вспоминаю счастливые табачные дни, лучшие из которых связаны с ленинградскими папиросами "Нева", "Пушка", "Беломорканал". Ах как хороши были папиросы "Нева", вконец испорченные, а потом и вовсе снятые с производства в первые годы реконструкции!

– Нельзя ли покурить, махорочки на завертку? — униженно прошу иногда у надзирателей.

– Курить тут не положено…

Нет у меня, не курящий!

Иной из дежурных понимающе смотрит на меня и схватится было за карман, но, осознав, что находится на службе н не должен нарушать порядок, чтобы не лишиться должности, вздохнет, оглянется и скажет:

– Не могу я вам дать, не могу! — И от досады, не может, сердито захлопнет дверь.

В ожидании часа прогулки заключенных уже знакомым приемом подтягиваюсь к окну и осторожно прилепляюсь на косой подоконник. В тюрьме предусмотрено все, чтобы не только чувствовать себя изолированным от общества и человеческой жизни, но и всячески ощущать ее, тюрьмы, неудобства.

Прогулочный двор представляет собой треугольную площадку с зеленым газоном посередине. Общая длина прогулочной дорожки, окружающей газон, едва ли превышает сотню метров. Она посыпана песком вперемешку с кирпичной крошкой и поэтому всегда притягивал своим цветом.

Еще до выхода заключенных во дворе появляется десятка полтора надзирателей в темно-синих мундирах, кобурами на широких ремнях. Рассыпавшись редкой цепочкой по периметру тропы на определенном расстоянии один от другого, они останавливаются как вкопанные, зорко осматривая все окна в ожидании "прогульщиков".

Арестанты высыпаются из тюрьмы шумливым скопищем откуда-то справа от меня, из дверей первого этажа, и идут по дорожке вначале веселой толпой, но минуту спустя, под лай надзирателей, разбираются в цепочку, замолкают и, заложив руки за спины, следуют один за другим с интервалом метр-полтора. Если иной раз между ними зайдет разговор и они машинально сблизятся, нарушив установленный разрыв, сразу раздастся несколько лающих окриков темно-синих мундиров:

– Не заходить!

– Отойти на дистанцию!

– Кому говорят?!

И снова устанавливается чинный порядок. На солдофонских лицах охранников появляется примитив спесь, а широко расставленные ноги и кобуры на ремне утверждают власть над людьми.

В движущейся молчаливой цепочке насчитываю около сотни мужчин, средний возраст которых не более тридцати лет. Следствие по их делам закончено, и он "блаженствуют" в ожидании суда. Они уже имеют прав на переписку и свидания с родными, на получение передач с продовольствием и вещами. Все они — так назыемые бытовики: воры, мошенники, казнокрады, растрат бандиты, насильники, шулера и т. п.

Но нет среди них ни одного бездарного администратора тупого ответработника, партийного чинуши, которых ни в чем нельзя ни упрекать, ни подозревать. Все на своих постах, хотя тюрьма давно по ним плачет. Среди гуляющих нет и политических, врагов народа