Изменить стиль страницы

Волчару подняли под вечер. Прежде, чем конвой открыл дверь, он, видимо, долго стоял снаружи – посмотрел в глазок, пару раз щелкнул, выключателем, чем мгновенно всполошил дорожников, берегущих своих коней. – Вода! Вода! Контора!

Антоха мигом взлетел на решку, стал пробивать "воду" вверх дробью – цинковать, что у нас гости. Остап воинственно, едва спросонья очухавшись, выскочил между Антохой и дверью, чтобы в случае чего задержать вошедших и дать Антохе время отправить коней – как раз тот отрабатывал до этого "строгий контроль" – то есть маляву, идущую по централу непосредственно смотрящему или от него. А отдать такую почту в руки ментам для дорожника не то чтобы позор, а гораздо хуже – и хлебало разобьют нешуточно, и на продол выкинут, отправят в шерсть. Да и на всей хате будет пятно – как это, строгая хата, "строгий режим", не албанцы какие-нибудь, не по объявлению набранные, а дядьки солидные, с такими же солидными статьями – и контроль проморгали!.. Это еще в наркоманских хатах с грехом пополам более-менее может быть понятно, и то с натяжкой – хотя нарики разные бывают, есть и те, кто на все реагирует через минуту-две – короче, овощи…

Лязгнул замок, все кто не спал – выстроились с напряжением. Показался черный матрас, а затем и сам Волчара, бурый, как всегда резвящийся грубо, по-звериному, без особых нежностей:

– Ну что, арестанты, тунеядцы, алкоголики, опорожнили свои чеплажки? Что, пасту давим из себя? – он вошёл, брякнул на пол чисовский рулет, упёр руки в бока, как Леонов из "Джентльменов удачи". – Что нового, кого не так назвали? Будем определяться?

Дорожники расслабились, а хата обрадовалась – опять Волк вразвалочку ходит по пятаку, опять раздаёт подзатыльники молодым невменяшкам – без него как-то немного тоскливо, скучновато, без его звериной силы:

– Ну что, Шматрица! Хата два один! Просветлённый снова в бою!

Безик, снова рисовавший очередное "Оно твоё" – сердце, тоже улыбнулся. – Ну как там, Саш, все удачно?

Хмурый, уже закатавшийся в одеяло, тоже повторяет сквозь надвигающийся очередной сон – свидание, правда пока неизвестно с кем, или с ней с другой. – Что там, удачно?

– Это кто там бизонит, Хмурый, ты что ли? У меня всё всегда хорошо. Терпила – идиот круглый, круглейший, я бы даже сказал шарообразнейший полный идиот: на очной ставке сказал, что меня не узнает, а вот двух ментов, рядом, понятых – припоминает. Следаки в шоке. Все в шоке, вот они теперь вспотеют!.. – Волчара становится серьезным. – Теперь нужны правозащитники. Ментовский беспредел, оборотни в погонах – что-нибудь из этой оперы…

– Я знаю одного, – поднимает голову Лёха от доминошек. напротив него сидит Копиш, на четвереньках на трамвайке. Пока Лёха оборачивается к Волку, он бесцеремонно смотрит его доминошки, и те, что остались нетронутыми, в "магазине". – Он с моим папкой водку пил постоянно. Сейчас что-то там по реабилитации невиновных он там двигает…

– Кукусик, заткни свою обиженку, пока я её не закабурил… – не верит Волчара Лёхе и осаждает его, вечно разбирающегося во всех вопросах, от дантистов до юристов, и вечно лезущего со своими сентенциями, к месту или нет. Лёха обижается, и отворачивается к Копишу, держа по полной руке набранных доминошек. – Ну, как знаете!.. Я не вру.

– Ходи, я не вру! – Копиш давно уже всё посчитал, и теперь только руководит. – Давай свою пустышку…

Лёха тянет доминошку, хочет сыграть по-своему, но Копиш, не терпящий плохой игры, сердится. – Ну что ты лепишь? Что ты лепишь? Ты посчитай сначала, потом лепи! Пустышку давай!

Лёха, как зачарованный, почти обречённо выковыривает из середины своих доминошек пустышку, и неловко кладет её. Копиш скучает. Вообще он напоминает чуть уменьшенного, нетерпеливого Дениса Давыдова – те же усато-кошачьи черты лица, только чуть уменьшённые. Копиш, нетерпеливый игрок-гусар, выкатывает глаза, пугая Лёху – Убью-на!

Лёха немного пугается, хочет взять доминошку обратно, чуя какой-то подвох, но уже поздно. – Куда?! Всё, карте место! – и Копиш выкладывает два дубля: "шесть-шесть" и "пусто-пусто" по обоим краям. – Семьдесят пять, кукусик! Убью-на! – И делает страшное лицо, что впрочем в исполнении Копиша не очень страшно – только на мгновение напоминает жест летучей мыши перед тем, как сорваться и поймать жертву…

Волчара берёт листок с записью их игры, внимательно просматривает все дневные достижения, потом чуть-чуть расчищает себе стол, подвигая Лёху с Копишем поближе к Безику.

Он смиренно хлебает холодный чисовский суп, за полдня превратившийся практически в студень с разбухшими макаронами и соевыми чопиками, также не протестуя, закидывает пару ложек вечного рыжего капустно-картофельного рагу, делает несколько глотков неестественно-флуоресцирующего местного киселя – и валится спать, чтоб очнуться через несколько часиков, посреди ночи и уже тем, кто сидит на ночной движухе, обстоятельно поведать всё – начиная от глупейшего поведения терпилы и кончая тем, сколько он видел девчонок, и что они делали, не видя его, спрятанного в глубине воронка, но занявшего самое лучшее место – с которого видно кусочек улицы, и прохожих, останавливающихся на перекрёстке, и сумрачное зимнее северное небо цвета серого чисовского одеяла. Девчонки, девушки, женщины – их действия всегда ожидаемы и непредсказуемы. Грустная мелодия их сейчас независимых путей – самая тревожная и манящая здесь музыка. Что эта свора свидетелей, оперов, уставших судей и вечно недовольных лукавых по призванию прокуроров! – это вечные старые актёры почти одной и той же драмы, с одним и тем же концом, под гамлетовским названием – "Мышеловка".

Быть или не быть? – здесь каждый давно решил. Конечно, быть и видеть сны одновременно. Арийский вопрос чести и мести раздельно не существует. Офелии на воле давно уже ездят по ночным клубам с другими, и их краса давно уже заставила добродетель стать притворной невинностью… – Эти вечные мысли как нигде горячи здесь. Эти помыслы для большинства и мука, и реальность, и ожидание веры – а вдруг всё не так. Конечно, век не то что бы распался и смердит, он не просто распался и не слегка пованивает – он до мельчайших нано-частиц, до микро-микро-уровней, где ещё может гнездиться у человека целомудрие и отпор разврату – до этих границ уже практически уничтожен злой стаей недочеловеков, не несущих в себе ни единого признака длящегося времени – офицеры в нарядных мундирах с позолотой, не имеющие ни малейшего понятия о чести, судьи в мантиях, по уши в делах, в бумагах, в файлах, где нет ни единого упоминания и в названии и в тексте слов "милость" или "справедливость", и так далее – век разложился, отсмердил, сгнил, и еще раз уничтожился, подошел к своему концу уже на уровне вещества, которое прогнило – ткни, и все обращается в прах, тронь любую грань мира и не найдёшь опоры в ощущении вселенской катастрофы: Россия, как Атлантида, готова вот-вот рухнуть в небытие, в пучину, поглощенная потоками иных, враждебных миров. Она клонится всё ниже, её народ всё больше подламываясь, мычит на суде неизвестно что, в то время как вся его плоть, не желающая умирать вместе с духом, вопиет: да! это я, я хотел застрелить жену, и имел грязные мысли по отношению к Жанне Фриске… – мычит, губя и себя и все вокруг, как Адам впервые – это не я, это она, они… – пытаясь оправдаться и окончательно падая.

Может, я обманываюсь? Может, уже и нет никакой России, а я просто потерял связь с реальностью и стреляю как тот пулемётчик, который еще воюет, в своем воображении, и у которого на самом деле уже снесло половину головы? И прав гражданин прокурор: "Да нет никакой России, за что вы боретесь-то? Сейчас же можно работать, и не плохо жить. Я вот не жалуюсь – езжу на "Мазде" шестой, иногда вещи сдаю в приют, на встрече с выпускниками – узнали, что у Сидоровых проблема кредит взять на стиральную машину, переглянулись (вот живут-то, за чертой бедности!) скинулись, помогли, теперь они довольны… Где, где она, погибающая Россия, я её не вижу?" Может, все же он прав?

Честно признаюсь – таких мыслей не было, они витают в воздухе, видимо, больше приставая к тем, у кого особая болезнь, называемая Иоанном Дамаскином – окамененное нечувствие.