Изменить стиль страницы

Первое является как бы подступом, интродукцией к теме:

Нет, не рожден я биться лбом,
Ни терпеливо ждать в передней,
Ни есть за княжеским столом,
Ни с умиленьем слушать бредни.
Нет, не рожден я быть рабом,
Мне даже в церкви за обедней
Бывает скверно, каюсь в том,
Прослушать Августейший дом.
И то, что чувствовал Марат,
Порой способен понимать я,
И будь сам Бог аристократ,
Ему б я гордо пел проклятья…
Но на кресте распятый Бог
Был сын толпы и демагог.

«Демагог» тогда не имел негативного оттенка, а просто был синонимом «демократа». Христос как представитель народа, как демократ.

Второе стихотворение, «Когда колокола торжественно звучат…», уже прямо изображает будущее народное восстание. Автору, мнится, что в «грозный день» «свободы» снова возникает вечевой колокол:

И звучным голосом он снова загудит,
И в оный судный день, в расплаты час кровавый,
В нем новгородская душа заговорит
Московской речью величавой…
И весело тогда на башнях и стенах
Народной вольности завеет красный стяг…

Здесь особенно любопытен призыв к революции под «красным стягом». Ведь не надо забывать, что все предшествующие французские революции проходили под знаком триколора, трехцветного знамени (вспомним известную картину Э. Делакруа «Свобода на баррикаде» — о революции 1830 года), и лишь в парижских восстаниях 1848 года стал использоваться красный флаг: тургеневский Рудин погиб на баррикаде с красным знаменем в руках. А до 1848 года и в Западной Европе, и в России употребление красного стяга было уникальным явлением, хотя и использовалось иногда как знак народного бунта. Белинский в 1840 году, в период своих революционных увлечений, вывесил над своей квартирой на Васильевском острове красный флаг; видимо, для тогдашних домохозяев и полиции символика этого цвета еще не была однозначной, смельчака не потянули к ответу. А красный стяг у Григорьева — чуть ли не второй уникальный случай в России, где широкое употребление красный флаг получит лишь в шестидесятых или даже семидесятых годах прошлого столетия. Но постепенно слово «красный» как характеристика человека с республиканскими настроениями уже в середине века входило в обиход (зафиксировано в словаре В. Даля).

Революционные призывы Григорьева, надо признаться, были временной вспышкой, они отражали не только кульминационные вершины индивидуального бунта отчаявшегося человека, но и радикальные настроения русской интеллигенции середины сороковых годов, мечтавшей об общественных преобразованиях в стране, об отмене крепостного права и т. д. Политические произведения Григорьева близки к нелегальной поэзии петрашевцев, особенно к стихотворениям А.Н. Плещеева сороковых годов («Сон», «Вперед без страха и сомненья…», «По чувствам братья мы с тобой…», «Новый год»), где также перемешаны революционные и христианско-социалистические мотивы. Правда, подавляющее большинство тогдашних русских интеллигентов от Грановского до Белинского стояли в середине десятилетия на либеральных позициях и не верили в скорую возможность всенародного бунта, да и не хотели его. Тем любопытней вспышки Григорьева.

Из двух революционных стихотворений датировано только второе: «1 марта 1846. Москва» (если, конечно, поверить, что это реальная григорьевская датировка — ведь подлинной рукописи не сохранилось, есть только списки). Но так как в начале 1846 года Григорьев приезжал на короткий срок в Москву и так как в тексте заметны московские мотивы (а красные флаги на «башнях и стенах» заставляют предполагать, что речь идет о Кремле: где еще сохранились башни? разве что в Нижнем и Пскове, но текст-то посвящен Великому Новгороду и Москве), то дата, скорее всего, истинная. Тогда первое стихотворение, вероятно, относится к концу 1845-го или к началу 1846 года. Оба же они сопрягаются с тяжелым душевным кризисом Григорьева второй половины 1845 года, когда он узнал о женитьбе Кавелина на Корш.

Кризис отразился на творческом затухании (во второй половине 1845 года Григорьев очень мало писал), на полном игнорировании канцелярских обязанностей, пока «канцелярист» не ушел вообще из чиновничьей службы. И спас нашего бедолагу B.C. Межевич, который поселил Григорьева у себя, дал работу в «Репертуаре и пантеоне», да еще помог подготовить и издать небольшой том «Стихотворений Аполлона Григорьева», вышедший в феврале 1846 года фантастически малым тиражом — 50 экземпляров (очевидно, не было денег на большее).

Эта книга — единственное отдельное издание, опубликованное при жизни Григорьева, больше он не готовил сборников или монографий. Книгу заметили литературные критики, оценили ее довольно вяло (всех смущали масонские «Гимны», помещенные в виде первого раздела сборника). Белинский посвятил книге специальную рецензию, соединив ее, правда, с рецензией на «Стихотворения 1845 года» Я.П. Полонского. Белинский, как и раньше, отметил у Григорьева преобладание ума над чувствами (что вряд ли было справедливо в полной мере) и чрезмерное увлечение рефлексиями и страданиями (что, конечно, справедливо). Просветителю Белинскому казалось совершенно невозможным сочетание «безумное счастье страданья». Критику понравились лишь стихотворения, где поэт «одушевлен негодованием», особенно «Город».

К началу 1846 года Григорьев стал выкарабкиваться из кризиса: очень активно печатал в «Репертуаре и пантеоне» повести, театральную критику, очерки, стихотворения, поэмы. Мало того, в это время происходит его краткое сближение с журналом «Финский вестник», издававшимся второстепенным литератором Ф.К. Дершау. Это был толстый журнал, ежемесячник, довольно серьезный и интересный. Журнал во многом до сих пор загадочный, так как мы очень мало знаем о его авторах; известно только, что в нем участвовали радикальные критики Белинский и Вал. Майков. Григорьев тоже выступил в нем с целой серией критических рецензий (пока известны шесть) в марте-апреле 1846 года. Однако эти статьи не только не радикальны, а, наоборот, весьма консервативны.

Среди них — положительная рецензия на роман А.Ф. Вельтмана «Емеля», насыщенная зародышами славянофильских идей в смеси с идеями христианского социализма («Роман Вельтмана (…) протест за идеал, смутно сознаваемый непосредственным чувством русского народа и вообще славянщины, протест за меньших братий, полный христианской любви, полный веры в грядущее»), и более чем положительная реценция на «Слова и речи» «синодального члена Филарета», митрополита Московского (3 тома), где уже, совсем по-славянофильски, зараженной мирскими «язвами» католической Церкви противопоставляется «смиренная» и «истинно-апостольская» православная, «свято сохранившая завет первоначальных преданий»; все проповеди речи митрополита Филарета характеризуются самыми высокими эпитетами.

Можно было бы засомневаться, григорьевские ли это рецензии: ведь совсем недавно он карикатурно изображал К. Аксакова в драме «Два эгоизма» и полемизировал со славянофилами в поэме «Олимпий Радин». Но Григорьев сам заявил и о данных

рецензиях как своих и о их тональности: «… православный и славянский дух» (письмо к С.М. Соловьеву, февраль 1846 года). Видимо, многое в его мировоззрении причудливо переплеталось парадоксальными связями. Масонство у него сочеталось с наполеонизмом, да и революционность с некоторой натяжкой можно притянуть к его масонству: фамилию масона Скарлатова, воспитателя Званинцева (повесть «Один из многих») можно истолковать как знаковую: во многих западноевропейских языках корень этого слова означает «алый», «пунцовый»[3] — как не связать его с «красным стягом» «народной вольности»?! Христос же как «сын толпы и демагог«, взятый у христианских социалистов, мог послужить сильным стимулом появления у Григорьева первых ноток православных убеждений. Все было переплетено и перемешано в его ищущем сознании.

вернуться

3

Возможно, и другие фамилии григорьевских персонажей тоже имеют подспудные смыслы: Чабрин образован от травы «чабер», «чабрец» (мягок, как трава? ароматен?), Имеретинов — от названия Западной Грузии «Имеретия» (чужак? человек страстей?); Виталин — корень этого слова в большинстве западноевропейских языков означает «жизненный», «обладающий жизненной силой». О других смысловых ореолах в именах и фамилиях мы уже говорили.