* * *
«Да, благороден,
да, озарен, -
в ответ пирамида устало, -
но зря на людей надеется он.
Я,
например,
перестала.
Жалко мне Ленина:
идеалист.
Цинизм
уютней.
Цинизм
не обманывает...»
А Братская ГЭС:
«Ты вокруг оглядись:
нет,
он обманывает,
он обламывает.
Я
не за сладенько робких маниловых
в их благодушной детскости.
Я
за воинственных,
а не молитвенных
идеалистов действия!
За тех,
кто мир переделывать взялся,
за тех,
кто из лжи и невежества
все человечество
за волосы
тащит,
пусть даже невежливо.
Оно упирается,
оно недовольно,
не понимая сразу того,
что иногда ему делают больно
только затем,
чтоб спасти его...»
Но пирамида остроугольно
смотрит:
«Ну что же, нас время рассудит.
Что, если только и будет больно,
ну, а спасенья не будет?
И в чем спасенье?
Кому это нужно -
свобода,
равенство,
братство всемирное?
Прости,
повторяюсь я несколько нудно,
но люди -
рабы.
Это азбучно, милая...»
Но Братская ГЭС восстает против рабского.
Волны ее гудят, не сдаются:
«Я знаю и помню
другую азбуку -
азбуку революции!»
АЗБУКА РЕВОЛЮЦИИ
Гремит
«Авроры» эхо,
пророчествуя нациям.
Учительница Элькина
на фронте
в девятнадцатом.
Ах, ей бы Блока,
Брюсова,
а у нее винтовка.
Ах, ей бы косы русые,
да целиться неловко.
Вот отошли кадеты.
Свободный час имеется,
и на траве, как дети,
сидят красноармейцы.
Голодные, заросшие,
больные да израненные,
такие все хорошие,
такие все неграмотные.
Учительница Элькина
раскрывает азбуку.
Повторяет медленно,
повторяет ласково.
Слог
выводит
каждый,
ну, а хлопцам странно:
«Маша
ела
кашу.
Маша
мыла
раму».
Напрягают разумы
с усильями напрасными
эти Стеньки Разины
со звездочками красными.
Учительница, кашляя,
вновь долбит упрямо:
«Маша
ела
кашу.
Маша
мыла
раму».
Но, словно маясь грыжей
от этой кутерьмы,
винтовкой стукнул
рыжий
из-под Костромы:
«Чего ты нас мучишь?
Чему ты нас учишь?
Какая Маша!
Что за каша!»
Учительница Элькина
после этой речи
чуть не плачет...
Меленько
вздрагивают плечи.
А рыжий
огорчительно,
как сестренке,
с жалостью:
«Товарищ учителка,
зря ты обижаешься!
Выдай нам,
глазастая,
такое изречение,
чтоб схватило зб сердце, -
и пойдет учение...»
Трудно это выполнить,
но, каноны сламывая,
из нее
выплыло
самое-самое,
как зов борьбы,
врезаясь в умы:
«Мы не рабы...
Рабы не мы...»
И повторяли,
впитывая
в себя до конца,
и тот,
из Питера,
и тот,
из Ельца,
и тот,
из Барабы,
и тот,
из Костромы:
«Мы не рабы...
Рабы не мы...»
...Какое утро чистое!
Как дышит степь цветами!
Ты что ползешь,
учительница,
с напрасными бинтами?
Ах, как ромашкам бредится -
понять бы их,
понять!
Ах, как березкам брезжится -
обнять бы их,
обнять!
Ах, как ручьям клокочется -
припасть бы к ним,
припасть!
Ах, до чего не хочется,
не хочется
пропасть!
Но ржут гнедые,
чалые...
Взмывают стрепета,
задев крылом
печальные,
пустые стремена.
Вокруг ребята ранние
порубаны,
постреляны...
А ты все ищешь раненых,
учительница Элькина?
Лежат,
убитые,
среди
чебреца
и тот,
из Питера,
и тот,
из Ельца,
и тот,
из Барабы...
А тот, из Костромы,
еще живой как будто,
и лишь глаза странны.
«Подстрелили чистенько,
я уже готов.
Ты не трать, учителка,
на меня бинтов».
И, глаза закрывший,
почти уже не бывший,
что-то вспомнил рыжий,
улыбнулся рыжий.
И выдохнул
мучительно,
уже из смертной мглы:
«Мы не рабы,
учителка,
Рабы не мы...»