Изменить стиль страницы

          Б р а т с к а я   Г Э С

о б р а щ а е т с я   к   п и р а м и д е:

Пирамида,
          снова и снова
утверждаю с пеной у рта:
революций первооснова
есть не злоба,
               а доброта.
Если слезы сквозь крыши льются,
строй лишь внешне несокрушим,
и заваривается
              революция,
и заваливается
               режим.
Вот я вижу:
            летят воззвания,
уголь - мастеру-гаду в рот,
и во мне - не воды взвывания,
а неистовых стачек рев.
И Россия идет к избавленью,
кровью тысяч землю багря,
сквозь централы, расстрел на Лене,
сквозь Девятое января.
И в боях девятьсот пятого,
и в маевках, флагами машущих, -
всюду брезжит светло,
незапятнанно
яснолобость симбирского мальчика.
Кто-то ночью,
              петляя, смывается,
кто-то прячет шрифты под полой,
и, как лава, из глоток в семнадцатом
сокрушающее:
             «Долой!»
Но вновь,
          оттирая правду назад,
неправда к власти протискивается.
И вот,
       пирамида,
                 взгляни:
                          Петроград.
Временное правительство.
* * *
Под вихрь витийственных словечек,
о славе грезя мировой,
скакнул в премьеры человечек
с вертлявой полой головой.
Он восклицал о прошлом горько.
Он лясы лисанькой точил,
а потихоньку-полегоньку
все то же прошлое тащил.
«Народ! Народ!» -
                  кричал под марши,
но лучше уж бесстыдный гнет,
чем угнетать народ, как раньше,
крича:
       «Да здравствует народ!»
Следили Зимнего колонны
ловчилу в шулерском дыму
с крапленной мастерски колодой
министров, надобных ему.
Он передергивал шикарно,
но пальцы чувствовали крах.
Так шла игра. Менялись карты,
но оставался тот же крап.
А в Зимнем все еще банкеты.
Бокалы узкие звенят,
и дарят девочки букеты,
как это дамы им велят.
И в залах звон, как будто бал там,
и подхорунжий с алым бантом
при николаевских усах
стоит у двери на часах.
И вот, подняв бокал с шампанским,
встает премьер с лицом шаманским,
с просветом в хилых волосах.
Здесь революцией клянутся,
за революцию здесь пьют,
а сами ссорятся, клюются
и все на свете продают.
У них интриги и раздоры,
хоть о единстве и галдят,
и Ярославли и Ростовы
на них презрительно глядят.
Их презирают и солдаты,
и те, кто сеют и куют,
и человеки, что салаты
им, изгибаясь, подают.
С усмешкой сумрачной и странной,
сосредоточен, хитроват,
на их машины под охраной
глядит рабочий Петроград.
Он видит, видит их бессилье.
Еще немного - и пора...
Игра в правительство России -
всегда опасная игра.
* * *
Глядит пирамида,
                 как тяжко, огромно,
сопя,
      разворачивается «Аврора»,
как прут на Зимний орущие тысячи...
Глядит пирамида
                все так же скептически:
«Я вижу:
         мерцают в струенье дождя
штыки - с холодной непримиримостью,
но справедливость, к власти придя,
становится несправедливостью.
Людей существо - оно таково...
Кто-то из древних молвил:
чтобы понять человека,
                       его
надо представить мертвым.
Тут возразить нельзя ничего.
Согласна, но лишь отчасти.
Чтобы понять человека,
                       его
надо представить у власти».
Но Братская ГЭС
                в свечении брызг
грохочет потоком вспененным:
«А ты в историю снова всмотрись.
Тебе я отвечу Лениным!»

ИДУТ ХОДОКИ К ЛЕНИНУ

Проселками
          и селеньями
с горестями,
            боленьями
идут
     ходоки
           к Ленину,
идут ходоки к Ленину.
Метели вокруг свищут.
Голодные волки рыщут.
Но правду крестьяне ищут,
столетьями
            правду ищут.
Столькие их поколения,
емелек и стенек видевшие,
шли,
     как они,
              к Ленину,
но не дошли,
             не выдюжили.
Идут ходоки,
             зальделые,
все, что наказано, шепчут.
Шаг
    за себя делают.
Шаг -
      за всех недошедших.
А где-то в Москве
                  Ленин,
пришедший с разинской Волги,
на телеграфной ленте
их видит
          сквозь все сводки.
Он видит:
          лица опухли.
Он слышит хрипучий кашель.
Он знает:
          просят обувки
несуществующей каши.
Воет метель,
             завывает.
Мороз ходоков
              корежит,
и Ленин
        себя забывает -
о них
      он забыть
                не может.
Он знает,
          что все идеи -
только пустые «измы»,
если забыты на деле
русские слезные избы.
...Кони по ленте скачут.
Дети и женщины плачут.
Хлеб
     кулаки
            прячут.
Тиф и холера маячат.
И, ветром ревущим
                   накрениваемые,
по снегу,
          строги и суровы,
идут ходоки
            к Ленину,
похожие на сугробы.
Идут
     ходоки
             полями,
идут
     ходоки
            лесами,
Ленин -
        он и Ульянов,
и Ленин -
          они сами.
И сквозь огни,
                 созвездья,
выстрелы,
          крики,
                 моленья,
невидимый,
            с ними вместе
идет к Ленину
              Ленин...
А ночью ему не спится
под штопаным одеялом.
Метель ворожит:
                «Не сбыться
великим твоим идеалам!»
Как заговор,
             вьется поземка.
В небе
       за облака
месяц,
       как беспризорник,
прячется
        от ЧК.
«Не сбыться! -
              скрежещет разруха. -
Я все проглочу бесследно!»
«Не сбыться! -
              как старая шлюха,
неправда гнусит. -
                  Я бессмертна!»
«В грязь!» -
              оскалился голод.
«В грязь!» -
              визжат спекулянты.
«В грязь!» -
              деникинцев гогот.
«В грязь!» -
              шепоток Антанты.
Липкие,
        подлые,
                 хитрые,
всякая разная мразь
ржут,
      верещат,
                хихикают:
«В грязь!
          В грязь!
                   В грязь!»
Метель панихиду выводит,
но вновь - над матерью-Волгой
идет он
        просто Володей
и дышит простором,
                  волей.
С болью невыразимой
волны взметаются,
                брызжут.
В них,
       как в душе России,
Стенькины струги брезжут.
Волга дышит смолисто,
Волга ему протяжно:
«Что,
      гимназист из Симбирска,
тяжко быть Лениным,
                    тяжко?!»
Не спится ему,
               не спится.
но сквозь разруху, метели
он видит живые лица,
словно лицо идеи.
И за советом к селеньям,
к горестям
          и боленьям
идет
     ходоком
            Ленин,
идет
     ходоком
             Ленин...