– Цыгана? Родню?
– Нет.
– А кого?
– Вот ведь банный лист к заду прилип! – рассвирепела Данка. – Что, прости господи, привязался? Я же тебя не спрашиваю, где тебя четыре дня носило!
– А ты спроси! – заорал и Кузьма. – Я тебе скажу!
– Очень надо, я и без тебя знаю! – Данка яростно швырнула на тротуар ботинки, которые несла в руках, и ускорила шаг. Кузьма догнал ее уже на Садовой.
– Постой... Послушай! Данка! Ну, что ты, ей-богу... Да подожди ты! – Он схватил жену за руку. – Да можешь ты мне хоть что-то сказать, в конце концов?! Жена ты мне или нет?!
Данка повернулась к нему с потемневшим от бешенства лицом, черные, сощурившиеся до щелок глаза плеснули вдруг такой лютой ненавистью, что Кузьма выпустил ее руку. Но Данка остыла так же мгновенно, как и вышла из себя. Устало вздохнула, остановилась, махнула рукой и... села вдруг по-таборному, скрестив ноги, прямо под обшарпанным забором доходного дома. Взметнувшаяся пыль щедро осыпала подол ее черного платья, но Данка, казалось, и не заметила ничего.
– Ты чего? – испугался Кузьма. – Совсем, что ли, устала? До дома два шага осталось...
Данка, не отвечая, смотрела на него снизу вверх – без гнева, спокойно, серьезно. Растерянно глядя на нее, Кузьма в который раз подумал: как же хороша, проклятая... Выбившиеся из-под сползшей назад шляпы волосы вьющимися прядями падали Данке на лицо, черные глаза сильно блестели, словно их хозяйка собралась плакать, на губах застыла странная, горькая улыбка.
– Ну, что ты так смотришь... Сядь. Сядь, послушай меня, – глухо, не глядя на Кузьму, сказала она, и он медленно, не сводя глаз с жены, опустился рядом. – Я тебе лучше скажу, может, угомонишься. Я ведь уйду скоро, а тебе как-то жить надо будет.
Говорила она недолго, каких-нибудь десять минут – монотонно, негромко, без интонаций, словно читая вслух надоевшую книгу. Кузьма слушал, глядя в землю, чувствовал, как ползут по спине горячие мурашки. Молчал. Данка рассказывала о давнем, холодном зимнем дне, о сутолоке и духоте извозчичьего трактира в Волконском переулке, о рассыпанных по столу картах и монетах, о наглых глазах черноволосого парня с польским акцентом, о поднявшейся драке, о крепкой руке, схватившей ее за запястье, и о бегстве переулками, прочь от гама, ругани и погони.
– ... а вечером он в ресторан пришел. Дальше ты и сам видел.
– Кто он, знаешь? – спросил Кузьма. Спросил просто, чтобы не молчать. Сердце вдруг стиснула острая боль, такая, что захотелось зажмуриться и, как в детстве, зареветь. Но Данка смотрела в сторону и ничего не заметила.
– Жулик карточный. Казимир Навроцкий его зовут. Больше ничего не знаю. Ни где живет, ни сколько лет, ни куда делся.
– Может... ты ему и без надобности вовсе? – Задав этот вопрос, Кузьма запоздало спохватился: не надо было, сейчас она зайдется опять. Но Данка только криво усмехнулась и вытерла ладонью одинокую слезинку, сбежавшую по скуле.
– Может. Но я ведь наверное не знаю. Вот, хожу, ищу. Со мной уж во всех трактирах здороваются, в лицо узнают, а его с зимы так никто и не видал. Кто знает, уехал, что ли...
– Так куда же ты собралась? – с напускным равнодушием поинтересовался Кузьма. – Если б хоть за ним следом, так еще понятно... А так, ветра в поле искать, зачем? Тебе, наоборот, лучше здесь сидеть... глядишь, объявится. Он-то знает, где ты есть, занадобишься – сыщет, а ты куда, глупая, сунешься?
Данка удивленно взглянула на него. Снова невесело усмехнулась, отвернулась. Почти сочувственно спросила:
– А тебе на что такое счастье, мальчик? Тебе другую жену искать нужно, да поскорей, чтоб цыгане со смеху не дохли, на нас с тобой глядя. Уж лучше ты от меня первым уйдешь, все позору меньше. Что толку у потаскух днями сидеть и дожидаться, пока жена с другим сбежит?
– А вдруг... не сбежит? – зачем-то возразил Кузьма.
– Сбегу, родной, сбегу, – заверила Данка, обнимая руками колени и отворачиваясь. – Вот ведь не везет мне на мужей законных, а? Один сволочь был, упокой господи его душу, другой... – она не договорила, но Кузьма снова почувствовал резанувшую по сердцу обиду.
– Данка...
– Ну что Данка? Что Данка?! – неожиданно снова взвилась она. – Навязался на мою голову! Побить, и то толком не умеет! Да ты Бога благодари, что я тебе в ответ ни разу не съездила, не то как раз башка бы на сторону свернулась! Цыпчик... Идем домой, мне перед выходом хоть час поспать надо!
Она вскочила и, загребая босыми ногами пыль, быстро, не оглядываясь, зашагала по тротуару.
– Да зачем ты замуж за меня вышла, паскуда?! – вскочив, закричал Кузьма ей вслед, но Данка не обернулась. Кузьма не стал ее догонять. Когда черное платье скрылось за поворотом на Живодерку, он шумно выдохнул, потер ладонями лицо, сел обратно в пыль у забора и уткнулся головой в колени. Идущая мимо баба сочувственно посмотрела на него, позвала: «Эй, малой!» – но Кузьма не услышал этого.
Варька приехала в Смоленск теплым майским вечером. Яблони и вишни давно сбросили лепестки, но город утопал в цветущих акациях, у всех заборов возвышались белые, красные и розовые мальвы, сараи и амбары плотно заросли белоголовой снытью и лебедой, вдоль дороги победоносно раскинули широкие листья лопухи. Возле рек и речонок, перерезающих город, играл на ветру камыш, вода морщилась и закручивалась в зеленоватые спирали, качалась осока, беззвучно резали воду водяные пауки. Когда в церквях звонили к обедне, колокольный звон медленно плыл в густом прогретом воздухе, расходясь по городу, словно круги по водяной глади, и долго не стихая. Стояли солнечные тихие дни конца весны, и Варька была уверена, что табора давно нет в Смоленске. Она заехала в город на всякий случай и была страшно удивлена, обнаружив в Цыганской слободе семью брата и Стеху со старшей невесткой.
Настя выглядела ужасно: Варька даже не сразу узнала ее, а узнав, страшно перепугалась. Тяжелые роды не прошли бесследно, почти месяц после рождения сына Настя не могла встать с постели, с ней оставались старая Стеха и Фенька, а табор уехал. В доме пахло травяными настоями и детскими грязными пеленками, маленький Гришка, которому не хватало молока, орал с утра до ночи, и Стеха носила его подкармливать к соседям, где недавно родилась двойня. Настя, бледная, с серыми тенями под глазами, лежа в постели, плакала:
– Стеха, Феня, поезжайте, за-ради бога... Вам же в табор надо, Фенька, у тебя же дети, семья... Я встану, я уже сегодня вечером встану...
– Лежи, бессовестная! Встанет она, глядите! – шипела Стеха. – Где встанешь, там и ляжешь! Какой нам барыш, ежели ты тут помрешь?! У Феньки пять детей, еще и твоего шестым брать придется! Дешевле тебя долечить, а там уж видно будет. Догоним их в Демидове.
Настя улыбалась сквозь слезы, откидывалась на подушку. Вечерами упрашивала Илью:
– Поезжай за табором, я потом догоню...
Илья только рукой махал. Куда ему было ехать одному? Сердце сжималось, когда он смотрел на Настю: почерневшую, худую, осунувшуюся, постаревшую разом на десять лет. Фенька как-то раз шепотом сказала ему:
– Ты не бойся, чаво, это пройдет. Отлежится, оправится – опять красавица будет. Таких, как Настька, ничего не спортит, на нее и через полвека на улице оглядываться будут.
Илья только пожал плечами, не зная, радоваться ли последнему Фенькиному замечанию или огорчаться. Он уже приготовился к тому, что придется сидеть в городе все лето, но к концу месяца Настя все-таки встала с постели – и больше уже не ложилась, как ни кричали в два голоса и ни уговаривали ее Стеха и Фенька. Она все еще была бледной, жаловалась на то, что кружится голова, но уже старалась сама возиться по хозяйству.
Приезд Варьки вызвал бурный восторг. Стеха и Фенька, едва закончив обниматься и целоваться с прибывшей родственницей, немедленно начали собираться вдогонку за табором, в тот же день связали узлы, запрягли в бричку серую кобылу Ильи и, не дожидаясь следующего дня, укатили по пыльной дороге на Демидов. Илья не пошел на Конный рынок, весь день ходил за сестрой по двору, мешая ей заниматься домашними делами, и выспрашивал: