Старик-котляр молчал. Вместо него подала голос мать Илонки – еще не старая красивая цыганка с тяжелым золотым монисто на груди и причудливо заплетенными косами, уложенными под шелковым платком.
– Где наша дочь? – сердито и встревоженно спросила она. – Ваши увезли, мы знаем. Те, которые вчера в табор приходили.
Яков Васильевич оглянулся назад. Митро с Илонкой вышли к котлярам и второй раз за день опустились на колени.
– Простите меня, ромалэ, – Митро тщательно удерживал на лице покаянное выражение. – Богом клянусь, я вашу дочь честно взял. Она мне жена теперь. Пусть все знают.
Котляре поняли без перевода. Мать Илонки шагнула к дочери.
– Силой взял? – резко спросила она.
Бледная Илонка, уже в широком фартуке поверх юбки, уже в платке на заплетенных волосах, испуганно замахала руками и даже сделала движение, загораживающее мужа от разгневанной матери.
– Нет, нет! Я сама! Я его люблю! – закричала она.
Митро невольно усмехнулся. Хмыкнул и кто-то в толпе котляров.
Мать смерила Илонку внимательным взглядом, отошла к мужу и что-то тихо заговорила. Старик слушал, посматривал на дочь. Было видно, что на него произвели впечатление не столько слова Илонки, сколько тяжелое золотое ожерелье с гранатами, красующееся на ее шее. Илонка поняла это и украдкой приподняла рукава, чтобы цыгане могли увидеть старинные витые браслеты. Их только час назад подарила невестке Марья Васильевна.
– Вуштен,[53] – наконец смягчился старик.
Митро с облегчением поднялся. Илонка тоже вскочила и юркнула за спину свекрови. Та торопливо сказала:
– Просим дорогих гостей к столу... Варька! Варька! Где ты там? Приглашай живей! Они что, совсем по-нашему не понимают?
Дормидонтовна с цыганками управилась вовремя. Через несколько минут и хозяева, и гости устроились за большим столом, накрытым в зале. Вечер был теплым, солнце садилось, в открытые окна лезли ветви цветущей сирени, розовые полосы света тянулись по стенам, россыпью отражались от рояля, дрожали на монисто котлярок.
Расселись по старинному обычаю: мужчины – с одной стороны, женщины – с другой. Молодые цыганки скрылись на кухне. Вскоре они появились оттуда с блюдами еды, тарелками и стаканами. Илонка прислуживала за столом вместе со всеми. Солнечный свет играл на ее волосах, отныне и навеки накрытых платком. На живом личике старательно удерживалось солидное выражение замужней женщины. Босые ноги – Митро, купив жене золотое ожерелье, забыл о том, что ей нужны ботинки! – мягко ступали по паркету. Хоровые цыгане с восхищением поглядывали на нее, усмехались: «Ну и Арапо! И здесь не растерялся, лучшую кобылку отхватил!» Митро как мог старался поддерживать разговор с мужчинами, но глаза его сами собой оборачивались на тонкую фигурку молодой жены. И ни он, ни другие цыгане не заметили, как молча вышла из комнаты Данка. Только Варька, сидящая среди котляр, проводила ее сухими, воспаленными глазами, но тут же отвернулась, задумавшись о своем. Завтра утром она уже рассчитывала быть в дороге.
...Кузьма проснулся оттого, что кто-то дергал его за плечо:
– Кузьма Егорыч! Кузьма Егорыч! Да вставайте уже за-ради бога!
Он попытался было отбрыкнуться, но резкое движение тут же отозвалось болью в голове. Кузьма застонал сквозь зубы, перевернулся на спину, нехотя разлепил глаза. Хрипло спросил:
– Февронья, ты?
– Кому еще? Вставайте, за полдень уже!
– Ну и что? Господи-и-и, помереть спокойно не дадут... – Кузьма с трудом сел на постели, помотал головой, осмотрелся, убедился, что находится в давно знакомой Февроньиной комнате с выгоревшими и залитыми вином обоями и рваной занавеской на окне. Сейчас занавеска была отдернута, и солнечный луч падал на огромный букет голубой и розовой сирени. Букет был вставлен в глиняный горшок с отбитым краем, и на нем, среди пахучих соцветий, деловито жужжали две пчелы, залетевшие в открытое окно. Хозяйка комнаты, босая, в одной рубашке, сидела возле стола и, подперев кулаками щеки, любовалась на цветы. В ее растрепанных, давно не мытых русых волосах, кое-как заплетенных в тощую косицу, играло солнце.
– Ну, с какой радости разбудила-то? – тоскливо спросил Кузьма, вытаскивая из-под кровати одежду. – Места тебе жалко? Если денег нет, так я добавлю...
Февронья оторвалась от созерцания букета. Вздохнув, сказала:
– Домой вам надобно, Кузьма Егорыч. Вас ваши цыгане уже с фонарями обыскамшись, шутка ли – четвертый день в пропаже находитесь! Даная Тихоновна к вам хоть и со всем уважением, но и с Дмитрием Трофимычем ей тоже ссориться без надобности. И клиент частый, и человек порядочный...
– Митро приходил? – немного испугался Кузьма.
– Как же-с, были, и вчерась, и третьего дня. И в расположении весьма даже дурственном. Прямо-таки выражаться изволили по-извозчицки, а допреж себе такого даже в подпитии не позволяли! Даная Тихоновна распереживалась вся и сегодня мне с утра велела: буди, говорит, дитё и до дому отправляй, а то как бы не вышло чего... Я что, мне помещения не жалко...
На «дитё» Кузьма не обиделся и только тяжело вздохнул, представив себе, во что может вылиться «дурственное расположение» Митро. От этого еще сильней захотелось оказаться где-нибудь подальше от Большого дома. «На Сухаревку пойду», – подумал он и, морщась от головной боли, начал медленно, то и дело чертыхаясь, одеваться. Февронья от стола следила за ним сонными карими глазами, машинально отбрасывала падающую на глаза прядь волос, тихонько вздыхала.
– С женой, что ль, совсем у вас худо, Кузьма Егорыч? – сочувственно спросила она, поправляя ветви сирени в горшке. – И что вам, кобелям, только надобно... Уж от такой-то красоты в наше заведение бегать! Уж не в положении ли Дарья Степановна, что вы ее вниманием беспокоить не желаете?
– Нет у нее никакого положения... – проворчал Кузьма. Встал, наспех умылся у жестяного рукомойника, кинул на скатерть два рубля и, не попрощавшись, вышел из комнаты.
На улице стоял теплый майский день, воздух звенел от жужжания насекомых, вившихся над сиренью в палисаднике мадам Данаи, ветер чуть заметно шевелил молодую листву ветел, над которыми высоко в небе бежали маленькие лохматые облака. Выйдя на улицу, Кузьма мимоходом удивился непривычной тишине на Живодерке: все как раз были в Большом доме на свадьбе Митро. Но Кузьма этого не знал и поспешил как можно скорее свернуть на Садовую, чтобы не попасться на глаза никому из цыган. Голова отчаянно болела, на душе скребли сорок кошек, а сочувствие толстой Февроньи только еще больше испортило настроение.
«В положении...» Знала бы эта курица... Да и рассказать кому – никто не поверит, а поверит – со смеху умрет. Но кому же расскажешь о том, что с самой зимы не можешь прикоснуться к собственной законной жене? И что в положении ей быть не с чего – если, конечно, еще кто-нибудь, кроме мужа, не пристроился... Криво усмехнувшись, Кузьма вспомнил тот ледяной зимний вечер, когда в уборную Данке принесли алое муаровое платье. Он до сих пор не знал, кто был тот черноглазый поляк с наглой улыбкой, торгующийся тогда с купцом Сыромятниковым за право пригласить Данку за свой стол. Позже Кузьма пробовал осторожно расспрашивать о нем половых ресторана, но и они ничего не знали, уверяя, что тот господин появился у них впервые. Лучше бы и вовсе не появлялся... Данка, которая и до этого не была слишком ласкова, теперь и вовсе, казалось, забыла о том, что у нее есть муж. В душе, впрочем, Кузьма был уверен, что виноват в этом не столько случайный гость в ресторане, который больше и не пришел ни разу, сколько он сам. Зачем было тогда устраивать все это свинство? Зачем было вести себя, как пьяный извозчик, рвать подаренное жене платье, бить ее до крови – так, как никогда прежде не бил даже мужчин? Кузьма невольно передернул плечами, вспомнив, как чуть не сдох со стыда на другой день, когда после ночи, проведенной в публичном доме, вернулся домой и увидел Данку – спокойную, не плачущую, с бледным, покрытым синяками и ссадинами лицом. Она, впрочем, поздоровалась с ним как ни в чем не бывало, спросила, не хочет ли он есть – как будто ему кусок бы в горло полез... Кузьма не знал, как с ней теперь разговаривать, взял за плечи, попытался было попросить прощения, но Данка и слушать ничего не стала. Без улыбки, даже не взглянув, сказала: «Ты муж, твое право», – и ушла на улицу с корзиной мокрого белья. Кузьма повернулся было к сидящей за столом и хмуро наблюдавшей за происходящим Варьке, но та только отмахнулась.
53
Встаньте.