Теперь уже из угла в угол летали шутки. Сразу затеялось несколько разговоров. Всё больше о делах на берегу.
У раковины в уголке две молодые женщины мыли помидоры под краном. Одна говорила другой:
— Тамарка опять в гости зовет, а как я могу Васю так бросить? Ни поесть вовремя, ни поспать на чистом — не понимает она этого, Пишет, приезжай, городим огород колючей околицей… — Она откинула голову и захохотала. — Придумала: городим огород колючей околицей, чтобы ты приехала и не убежала!
Худенькая женщина подняла лицо и без улыбки посмотрела на подругу. Та оборвала смех и тихо спросила:
— Он тебе пишет?
— Пишет.
Они помолчали.
— А как он тебя называет?
— Да никак — Нина…
В камбуз вошел рослый, красивый старик с раздвоенной бородой. Он нес начищенную до блеска медную кастрюлю, держа ее как икону, под дно.
— Себе варишь, Надёнка?
— Все одно, давай и тебе состряпаю.
Он отдал кастрюлю. Надёнка подняла крышку, глянула.
— Солил?
— Нет, посоли-ка ты, уважаемая.
Выходя из камбуза, он остановился, уступая дорогу почтарке Маргарите, которая шла со сковородой. Высокая и дородная, она не со всяким разойдется в узкой двери. Форменный китель еле сходится у нее на груди.
Она вошла и громко поставила, сковороду на обитый цинком стол. Повернулась и не глянула, а ударила взглядом сначала по кастрюлям на плите, потом по лицам, потом уставилась поверх голов в окно.
Лицо у нее массивное, с глубокой ямкой на подбородке. Глаза карие. В первый момент кажется, что она косит. Присмотришься — нет. Просто один глаз въедливо сторожкий, другой глядит меланхолично.
Маргарита постояла, по опыту, видно, зная, что места ей никто не уступит, и молча ушла.
— Яви-илася, — насмешливо сказала пожилая женщина в платке, повязанном по-крестьянски, — а как растоплять — с собаками ее не сыщешь!..
О почтарке Маргарите очень забавно рассказывала как-то проводница второго класса Комлева:
— Маргушу эту надо смотреть, когда она что-нибудь себе по книге варит, — умрешь! Возьмет лапшу и сырую, безо всякого жиру, поджаривает, говорит, будто от этого лапша делается рассыпчата, как рис. А спросишь: для чего, мол, из лапши делать рис, когда рис есть и сам, — она только фырк и носом поведет. «Не понимаете, — говорит, — ешьте по-старому». Верно-верно, и еда у нее не еда, а пишша, и масло у нее называется — жиры, а все, что мы едим, — это силос. Видали! А во всем волжском бассейне нет лучше стряпухи, чем Надёнка, это даже сам капитан говорит. Бабы наши считают, что Маргуша от книг так ерепенится — почта вся через нее идет! А я думаю — глупости. Наш механик больше всех читает, а ничего — человек как человек, даже хороший. Просто характер у нее такой козий — больно высоко рога носит!..
Через некоторое время почтарка снова пришла в камбуз. Надёнка нехотя освободила место для ее сковороды. Маргарита принялась жарить лещей. Движения у нее быстрые, точные. Тонким, гибким ножом она умудрялась в один прием перевернуть любой кусок.
Когда рыба вся была обжарена, Маргарита залила ее молоком. С этой минуты женщины поглядывали на ее сковороду так, будто там жарились лягушки.
Надёнка, обходя взглядом Маргариту и ее «пишшу», продолжала начатый разговор о беде, которая приключилась в деревне у сестры.
— Представляешь, целое стадо забрело, а три головы объелись.
— Чистым зерном? — ахнула Сима.
— Нет, что ты, пшеница еще на корню была. Пришлось прирезать три головы — не шутка!
— Как это — три головы? — делая вид, что не поняла, спросила Маргарита.
Надёнка взглянула на нее недружелюбно и отрубила, еще более окая, чем обычно:
— Опять не по-городски сказываю?
Послышались смешки.
— А я думаю, — продолжала Надёнка, — наш разговор самый грамотный — русский. Мы говорим, как пишем! А вы? «Паехала в Маскву-у» Чай, пишется Москва, а не Масква, нечего русский язык ломать-ти! А то начнут на «а», кончут на «и»: был в Маскви, хадил по даски и попал в гризь! — передразнивая кого-то, тянула Надёнка. Потом, словно забыв о почтарке, светло улыбнулась всем и начала опять певучим, ярким голосом: — Это у нас под Лысковом так говорят. Мы говорим на «о», а соседи наши говорят на «и» — между нами тощая речка течет, вот и вся граница. Через эту речку и дразнимся. Они нам кричат «пятачок», а мы им «копийка»… Они нам: «Чаво, чаво», а мы им: «Мамо, тиленок уби-жал в биризник!..»
Надёнка смеялась беззвучно, как смеются застенчивые люди, вытирая уголки рта желтыми от лука пальцами.
Было теперь тут уютно и весело. Обо мне как будто позабыли. Лишь большие серо-голубые глаза Надёнки не переставали поглядывать в мою сторону из-под припухших век, в точности так, как они скользили по кастрюлям. Но когда Надёнка отводила этот взгляд, на ее красивом лице сохранялась пренебрежительная усмешка: «Тоже мне, губы красит, а в ресторан сходить не может». Но именно она через некоторое время, раздвинув кастрюли, втиснула мой бидончик.
Сима тут же резким движением подпихнула свой чугунок на прежнее место.
Уходя из камбуза, я слышала, как Надёнка сказала:
— Ну вот, ушла, двигай свои щи. Ух и ведьма же ты, Серафима!
НЕРАЗРЕЗАННЫЙ АРБУЗ
В двенадцатом часу ночи под медленным осенним дождем наш теплоход подходит к пристани Юрино.
Народу на пристани много. Во всю длину барьера теснятся люди и напряженно смотрят, как подваливает теплоход. Видно, прождали они не час и не два на продуваемой со всех сторон пристанёшке, которая и сама выглядит так, словно тоже застигнута дождем и ей до смерти надоело мокнуть и зябнуть.
Пристань освещена плохо. Виден лишь размытый съезд с пригорка да рощица в стороне от причала. Терпеливо стоят на дожде неподвижные березы. Под ними несколько груженых подвод. Лошадиные морды выражают то же бесконечное, наводящее тоску терпение…
Но как только с теплохода на пристань полетела лёгость, поднялся шум. Люди, столпившиеся у раздвижного барьера, мешают шкиперу подкатить сходни. И, как всегда в таких, случаях, вовремя появляется боцман, вскидывает длинные ручищи, гудит басом, и сразу водворяется порядок. Покуда жив боцман Тимохин, на борт «Седова» без его ведома не попадет даже сам начальник пароходства.
Первыми на пристань сходят работники почты с легкими, бумажными мешками. Следом, размахивая пачкой накладных, бойко пробегает третий штурман Аленкин. К нему бросаются все, кто дожидался теплохода. Аленкин с трудом проталкивается в диспетчерскую. На пристани сразу становится просторней: люди обступают двери диспетчерской, с тревогой поглядывая на теплоход. Подвижная старушка, в ватнике, с кнутом в руке, часто бегает в конец дебаркадера и, перегнувшись через барьер, глядит во тьму, наверно на подводы.
Грузовых операций нет. Матросы в жестких, необношенных брезентовых плащах с капюшонами ходят без толку взад и вперед.
Погода до того унылая, что никто из пассажиров даже и не выглянул. Лишь буфетчица Ксеня, в тоненьком летнем платье, в тапочках на босу ногу, накинув зеленую шерстяную жакетку на голову, побежала куда-то. Боцман, который не отходил от сходней, посмотрел на голые Ксенины ноги и укоризненно покачал головой.
Когда Ксеня пришла назад, все шерстинки на ее жакетке светились мелкими, крепко державшимися каплями. Тапочки ее вымазаны в жидкой глине по самые шнурки. На клочке размокшей газеты Ксеня бережно несет горку блестящих соленых грибов.
— Стоп! — командует боцман и кривым шилом, которое всегда при нем, искусно подхватывает скользкую шляпку гриба. Глотает, почти не прожевав, и с тревогой спрашивает:
— Все или еще есть?
— Два ведра, — отвечает Ксеня.
Из диспетчерской вышел наконец штурман Аленкин. Люди снова бросились к нему. Штурман поднял руки и отрубил:
— С берега груз не возьму, далеко носить — не успеем.
Колхозники обступили его и уже не просили, а ругались, требуя, чтобы штурман разрешил погрузку мешков, которые мокнут на дожде.