Изменить стиль страницы

У государей друзей не бывает, видимо. У них – или льстецы, или – враги. А посередине – подданные, несущие свой крест безропотно. До поры, до времени. Вольтер утверждает: "Народ всегда несдержан и груб – это волы, которым нужны ярмо, погонщик и корм". Так примитивно?

...Шумно, с толкотнёй, с радостным повизгиваньем явилась с улицы собачья орава. Екатерина угостила их кусочками бисквита и сахара из хрустальной вазы, отправила спать. Сама длинно вспоминала сумбур последней недели, то и дело зацепляясь за Прасковью, Вольтера, Гримма, Волынского, Дашкову, другие великие и невеликие имена, хотела осознать, понять своё место среди них, среди народа, монархинею которого стала по воле случайных и предумышленных обстоятельств, народа, который её принял и, кажется, полюбил и который она искренне, глубоко любит, как и эту землю, это отечество новое, познанное и непознанное, за которое готова и умереть, потому что без кокетства и без иронии воспринимает слова великого римлянина Цицерона: "Нам дороги родители, дороги дети, близкие родственники, но все представления о любви к чему-либо объединены в одном слове – Отчизна. Какой честный человек станет колебаться умереть за неё, если он может принести этим ей пользу?" В эти долгие вечерние минуты ею овладело пугающее предчувствие нелепости, трагической случайности, которые помешают ей выразить чувства, переживаемые вот уже сколько недель. Ведь если любимый дуг предаёт, если сын-наследник, его воспитатель и вскормленный с твоей руки пиесописатель умышляют против тебя свержение, если лучшая подруга перестаёт тебя понимать и без должной робости говорит в лицо хулу на всё твоё дорогое, то что остаётся? Положить свои душевные чувствования, душевную смуту и благодарность кому-то, далёкому, придущему вослед тебе, вспомнящему тебя, положить на бумагу, доверить ей сокровенное…

Взяла перо, но потом сменила его на фарберовский карандаш, с практицизмом истой немки поразглядывала его, довольная: "Пруссак только фамилию свою присобачил фабрике, а графит, а лес-то – наши, сибирские! Надо свою, на русском сырье заводить, чтоб дома всё…"

Писала, останавливалась, снова и снова вглядываясь в себя, гранила каждое слово, чтоб не сверкнуло фальшью и кривью… Ведь если философ, светоч Европы столь нелестно говорит о евреях, то не скажет ли он подобное и о русских? В письмах к ней льстит им, восторгается, да что он знает-то на самом деле о них? Только по её письмам? А если, отодвинув её дифирамбы, прочтёт (если ещё не прочёл!) сирийского священнослужителя Павла Алепского, который сто лет назад засвидетельствовал слова крещёного еврея из Салоник о том, что "евреи превосходят все народы хитростью и изворотливостью, но что московиты и их превосходят, и берут над ними верх в хитрости и ловкости…"? Не начнёт ли после прочтения иными источниками пользоваться, не переменит ли восторг на беспощадный гнев, с каким он обрушивается и на евреев, и даже на Церковь, на христианство, скликая единомышленников под девизом "Раздавите гадину!" Императрица российская должна, обязана оставить потомкам самое правдивое мнение о своём народе!

"Никогда вселенная не производила человека более мужественного, положительного, откровенного, гуманного, добродетельного, великодушного, нежели Скиф (скиф и русский для неё – одно и то же). Ни один человек (другой расы) не сравнится с ним в правильности, красоте его лица, в свежести его кожи, ширине его плеч, строении и росте… Он по природе далёк от всякой хитрости и притворства; его прямодушие и честность защищают его от пороков. Нет ни одного конного, пехотинца, моряка, земледельца – равных ему. Ни один человек не питает такой сильной нежности к своим детям и близким, как он; у него природная уступчивость по отношению к родителям и старшим. Он быстр, точен в повиновении и верен…"

Перечитала написанное, перебелила пером, подсушила чернила над свечой, всунула в конверт, запечатала восковым слепком. Перекрестила и сунула в дальний, секретный ящик массивного стола. Размышляла, откинувшись на спинку кресла, в некой сентиментальной расслабленности, вышёптывала, почти не разжимая губ, – как тихую молитву, как страстную исповедь переполненного святостью сердца: "Пускай знают… пускай!.. Я не царица, я – дочь сего великого народа… О евреях мне мало ведомо, почти – ничего. Ни худого, ни плохого не могу сказать о них. Но ежели кумир просвещённой Европы так недобро мыслит – Совесть ему, безбожнику, судия. И в вере, и в неверии должна быть мера, крайности всегда лицемерны, более того – циничны. Циники жестоки, они не щадят ни Бога, ни народы, ни близких… Евреи защитят себя, своё имя, свою религию, малые всегда более сплочены, они выживают круговой, кастовой, клановой порукой. Большие – беззащитны из доброты, из добродушия своего. Русский никогда не встанет за русского, ежели тот неправедное, противобожеское делает, но встанет за нерусского, несправедливо обижаемого русским… Я тридцать лет живу с этим народом слитно – физически и духовно, я имею право так о нём думать и говорить. Пускай об этом помнят те, кто прочтёт это моё исповеданье…"

Найдут его и прочтут только после смерти императрицы. Литературы, исследований, диссертаций о Екатерине – монбланы, всё о ней рассказано, зафиксировано, препарировано, вплоть до пошлейших анекдотов, но попробуйте найти средь сего обилия заповедальное письмо о россах! Вряд ли найдёте. Разве что в книге поляка Валишевского про Екатерину. Прочитавши, он воскликнул: "Это почти бред!.." Ну, а кто же будет тиражировать "бред"?..

Александр Тутов ДОБРОВОЛЕЦ

Я проснулся раньше, чем обычно собирался. Но чувство вины и некоторого беспокойства не давали спокойно спать. Так бывало всегда, когда приходилось нарушать режим. Хотя я никогда, или почти никогда не перебирал, да и вообще злоупотреблял горячительными напитками редко, несмотря на то, что ничего предосудительного не совершил, чувство стыда неизвестно перед кем и за что мешало.

Я прошёл на кухню, залпом осушил стакан воды, включил телевизор. По новостям гоняли сюжет о пребывании "Голубых касок" на Балканах. Поневоле вспомнилось своё пребывание в Сербии. Ох, и люблю же я против своей воли влипать в истории!

При всем моем спокойном, казалось бы, характере, жить спокойно мне никак не удаётся. И в детстве со мной постоянно что-то происходило. Я – воспитанный мальчик, больше всего на свете любивший читать книги и играть в солдатики, иногда принимался искать клады в заброшенных деревянных домах, забираясь через окна чердаков. Однажды я, спрыгнув с чердака – так как лестница прогнила и почти развалилась, провалился в подвал.

Мне действительно удалось найти проржавленный жестяной сундучок, доверху набитый бумажными деньгами, имелась там и пригоршня медных монет. Деньги, конечно, ценности теперь не представляли, но меня это волновало мало. Я жутко гордился своей находкой.

За компанию, взятый на "слабо", я ползал и на купол старой, не действующей десятки лет, церкви. Не умея плавать, угодил в глубокий омут и чуть не утонул, наглотался воды, заставил себя преодолеть страх и каким-то чудом добрался до места, где я мог, стоя на цыпочках, дышать. Так, на цыпочках, я добрался до берега.

И ещё, как-то поехав в соседний городок к двоюродному брату, по ошибке, а было мне в ту пору четырнадцать лет, в темноте выскочил не на той станции. Пока я соображал, поезд ушёл. Полустанок состоял из одной деревянной будки, а в те дни как раз ударили морозы – минус сорок семь градусов. Согреться было негде, до следующего поезда оставалось не менее трёх часов. Хотелось завыть, но я предпочёл согреваться танцами. Так проплясал три часа до прихода поезда, даже насморк не схватив. Подобные истории можно вспоминать бесконечно долго. Я фехтовал на саблях и шпагах, играл в футбол, занимался "рукопашкой", сплавлялся по горным рекам на байдарках, много путешествовал. Попадал со смертельным диагнозом в больницу, диагноз, по счастью, не подтвердился.