Изменить стиль страницы

Откровенен будет и один из следующих фаворитов – Мамонов: "Находиться в окружении придворных, всё равно что находиться в окружении волков в лесу…"

Брюс давно догадывается, чего не хватает царствующей подруге: крепкого мужского плеча, единомышленника, мудрого советчика и исполнителя… Даже став царицей, женщина, увы, всё равно остаётся женщиной. Конечно, Григорий Орлов в меру умён, всемерно отважен, немерено красив, но – неизмеримо мотущ, но – непомерно ленив, но – безмерно сластолюбив и сребролюбив. Страсть к удовольствиям выше страсти к царице и к власти. Редкая парадоксальность. Но где лучшего сыскать? Ведь барбос, пусть с обобранными репьями, отмытый, расчёсанный, откормленный, возлежащий на пуховых подушках, всё равно останется барбосом… Быть может, эта разочарованность в друге, в друзьях побудила Екатерину писать нравоучительные пиесы? Очередная – "О, время!" Никак не допишет. Всё-таки не знает, чем закончить. Следующая будет, надо полагать, "О, нравы!"? Извечное заблуждение владык: я могу всё! И даже лучше всех! Призналась как-то, что ей хотелось бы писать, как Сенека и Плутарх вместе взятые. Сенека – жив и остроумен, Плутарх – больше уму даёт; первый – толкает, подталкивает читающего, второй – ведёт за собой. Увы, трата себя, своего времени там, где лавров не сыскать. Оставила б сие Сумарокову с Фонвизиным. Ведь возмутилась же, узнав, что Фонвизин, будучи секретарём у Панина, затеялся писать некую конституцию для государства российского: "Уже и господин Фонвизин научает меня царствовать!" Чего же самой-то в чужой монастырь со своим уставом, со своими пиесами?..

Ах, да, Васильчиков! Изжога от переедания сладкого? Или внешние обстоятельства? Царствование – не только удовольствия от вседозволенности, в первую очередь – обязанности. Да ещё какие! А тут – Васильчиков. Смешно.

– Като, не приручай юных красавчиков: отплатят неблагодарностью, грязными россказнями и мемуарами. Они связывают обязательствами, унижающими не только царицу – просто женщину. У царицы повелитель и заступа должен быть один. – В сумраке блеснула глазами, улыбкой, которая показалась Екатерине какой-то скользящей, стервозной: – А поклонники – по потребности. Желательно – без афиши. Благодаря сему пикантность и острота ощущений многажды возрастают.

– По себе судишь? Не витийствуй, цицеронша, говори дело. Я поняла ход твоих аллегорий по сказке о барбосе. Я не мстительная.

– Думаю, я была права, когда Гришку Потёмкина советовала.

– Он бросил тебя…

– Та самая пикантная острота: у меня есть муж. Хороший муж. Григорий был со мною, а воздыхал по тебе. Для тебя приручала.

– Эко, сколь тому лет назад!

– Он твёрд в привязанностях.

– Знаю я эти привязанности! Ради чинов, карьеры, денег…

– Тебя его одноглазье кривое отторгает? Когда рядом с ним – сама окосеваешь от восторга.

– Хм!

– Да, Като. У него же… пожарный насос, истинный Христос!

Скабрезности не смущали их – слишком давно дружили, интимных секретов не держали одна от другой. Екатерина посмеялась образности в оценке достоинств, остановила:

– Хватит, цицеронша! Не буди в царице женщину!

– Но он ещё и умён, Като! Как Бог. Или Сатана!

– А по мне – такой же, как все. За каждой юбкой. С родными племянницами без совести волтузится.

– Като, а кто в этом пошлом, обрыдлом мире свят? – У Паши даже голос зазвенел, запальчиво, уязвлённо. – Ах, Вольтер! Ах, Дидро! Ах и ох! А приглядишься – сплошные ох и тьфу… Твой любимый эпистолярий Вольтер? Пишет тебе всякие приятности возвышенные, о душе, о нравственности, о гармонии в мире людей, а сам… Даже Орлеанскую деву, святую мученицу за волю, за родину, Жанну д'Арк, сожжённую на костре, не пощадил, распутницей её сочинил.

– Паша, Вольтера не смей!

– Като, мы часто тень от славы принимаем за саму славу, тень, которая может быть во много раз длиннее отбросившего её предмета. Ладно, если это утренняя тень: поднимаясь, светило укоротит, уберёт её и высветит достоинства. А если вечерняя? Като, ну… ну… ты же земная, умная, не витаешь в заоблацех… В Евангелии сказано: не сотвори себе кумира! Твой Вольтер нравственно ничуть не лучше Потёмкина, Потёмкин с племянницами – только по слухам, а Вольтер с племянницей – не таясь. Племянницыной юностью старческую свою похоть тешит. А в промежутках – письма тебе…

– Прасковья! – рассерженно, однако не очень уверенно поднимает голос Екатерина. – Поссоримся!

– Като, "Платон друг, но истина дороже". Не правда ли? Да и Денис Фонвизин, прости уж, что сказал? "Тут нет верности государю, где нет её к истине". Родная, милая моя повелительница, ну не гневись. Все эти гении, философы, мыслители не стоят одного твоего поседевшего волоска. Они живут и страдают напоказ, они притворяки, они циники, они никого не любят, кроме себя и своей славы, они не любят людей, не любят целые народы, целые страны, судят о них свысока…

– Ох, Прасковья, какою ты сквалыжною стала!

– Что, не правда, Като? Тот же Вольтер…

– Дался тебе фернейский затворник!

– Ну да, "мудрец", "небожитель"! – фыркнула Прасковья. – Вспомни хотя бы, как он о целом народе, о евреях, ну!.. "Евреи являются ничем иным, как презренным народом, который сочетает отвратительное корыстолюбие с неугасимой ненавистью к народам, которые их терпят и на которых они богатеют… Они всегда жадны к чужому добру, подлы при неудаче и наглы при удаче…" Не жутко ли, Като? О целом народе!

– Ох, рассоримся мы с тобой, Прасковья. Говорящий правду должен помнить о мести лжецов.

Паша сердито засмеялась:

– Но евреи-то молодцы! В их торе сказано: "Будем сильными, и будем помогать друг другу". А мы? Я вот вспомнила вождя русской партии Артёмия Волынского при Анне Иоанновне, которого казнил Бирон. Он говорил: "Нам, русским, не надобен хлеб: мы друг друга едим и от того сыты бываем". Останься немножечко немкой, пощади меня, не кушай…

– И русский народ? Ты хочешь, чтобы я своими немецкими ножницами кое-что кое у кого постригла? – смягчаясь, лукаво напомнила Екатерина, и обе громко рассмеялись, обратив на себя излишнее внимание часовых.

...Подруги расстались. Прасковья пошла к поджидавшей её карете, Екатерина поднялась в свои покои.

Сбросивши на руки лакею только накидку, в "предбаннике", как она называла комнату перед опочивальней, присела к письменному столу. Опять подумала о перемене в характере Прасковьи. Или всё-таки перемены в ней самой, в Екатерине? Как ни крути, она уже витает в облаках. Льстецы всё усерднее величают её Екатериной Великой, и она уже всё чаще и чаще проглатывает это сладкое молча, хотя раньше категорически запрещала возношение. Прежде не любила обтекаемых, ласкающих фраз, круглых, обкатанных слов – они оскорбляли, ибо прокатывались мимо её ушей, – любила слова острые, речь угловатую, цепляющую, ушибающую, как шкаф, как табуретка. Сейчас – наоборот! Что с этим делать? Льстить? "В отместку"? Царедворцам. Их потомкам. Всему народу.