Скажи мне, Украйна,
Не в этой ли ржи
Тараса Шевченко
Папаха лежит?
Откуда ж, приятель,
Песня твоя:
"Гренада, Гренада,
Гренада
моя"?
Светлов не знает, не может знать, что через десять лет на этих испанских камнях закипит такая же лютая гражданская война, какая кипела на его родине, само понятие родины будет передислоцировано в классовые окопы, и на могильном камне венгра Матэ, явившегося в Испанию защищать коммунизм, будут выбиты, а потом фашистами разбиты слова, фантастически угаданные за десять лет до событий:
Я хату покинул,
Пошел воевать,
Чтоб землю в Гренаде
Крестьянам отдать.
Прощайте, родные,
Прощайте, семья!
"Гренада, Гренада,
Гренада моя"?
Кровь, сквозившая за строками комсомольских лозунгов 1921 года, пропитывает строки 1926-го, звучащие реквиемом, и гениально обрываются там, где должен зазвучать победный клич... В поэзии такое попадание бывает раз в жизни:
Пробитое тело
Наземь сползло.
Товарищ впервые
Оставил седло.
Я видел: над трупом
Склонилась луна,
И мертвые губы
Шепнули: "Грена..."
29 августа 1926 года балладу публикует "Комсомольская правда". Наутро автор "просыпается знаменитым".
Маяковский говорит ему:
— Светлов! Что бы я ни написал, всё возвращается к моему "Облаку в штанах". Боюсь, что с вами и вашей "Гренадой" произойдет то же самое.
Это и происходит. Незнакомые люди, узнав, кто перед ними, восклицают:
— А, Светлов! "Гренада"!
Полтора десятка лет спустя, на передовой Первого Белорусского фронта, куда Светлов проникает почти контрабандой (по состоянию здоровья его на фронт не берут, но корреспондентам закон не писан),— и вот этот нелепый корреспондент бродит между окопами, которые он называет "ямочками", и вдруг слышит:
— Майор! А майор! Это правда, что вы написали "Гренаду"? Как же вас сюда пускают?
В 1944-м на месте "Гренады" уже и "Каховка", и "Итальянец". Но именно "Гренада", переведенная на десяток языков (и не только профессиональными переводчиками, но и простыми бойцами, и зеками!), ставшая неофициальным гимном интернациональных бригад, а потом французских макизаров, а потом узников Маутхаузена,— не говоря уже о нескольких поколениях советского комсомола,— сделала Светлова живым классиком.
Это не значит, что он был избавлен от экзекуций, которым в стране Советов подвергался каждый мало-мальски заметный литератор, отваживавшийся подавать своим читателям советы по части жизни. Светлова прорабатывают — и за стихи, и за пьесы, которые он начинает писать уже признанным поэтом (первую же из них, раскритикованную в пух и прах, даже снимают с репертуара). Можно составить маленькую антологию из стихов, в которых Светлов отшучивается от обвинений. И пьесы он продолжает писать (целый том накопится за десятилетия работы). И, несмотря ни на что — ликующий поток стихов радужным фонтаном переливается из 20-х годов в 30-е.
Чуть не к каждому очередному юбилею Октябрьской Революции — стихотворное приветствие. В 1927: "Труби... десятая труба!" В 1930: "Встает годовщина, тринадцатой домной горя". В 1931: "Гудят четырнадцать Октябрей". В 1933: "Мы тебя навеки зацепили за шестнадцать крепких якорей". В 1934: "До семнадцати твоих высот дотащить бы выдумку свою!"
Всё это могло бы показаться элементарной конъюнктурщиной, если бы не... выдумка: изобретательность талантливого человека, искренне верящего в то, что он говорит, и действительно тратящего на эти ортодоксальности глубинные запасы души.
Он позволяет себе воспевать что угодно. Автодор и Могэс. ЧК и ОГПУ. Вождей, которые просто, "как друзья, руки нам на плечи положили" (это в 1932 году!). И при всем том Светлов умудряется невозмутимо оставаться "в стороне от парада" . Он может обозревать рубежи общего фронта от Нанкина до Шепетовки и от Хабаровска до Полтавы, уточняя, что сам он нигде там не был и вряд ли будет. Но ведь границы упразднены революцией! "Я не знаю, где граница между Севером и Югом, я не знаю, где граница меж товарищем и другом..." Следующее поколение, всерьез воспринявшее идею насчет Севера и Юга, ринется дойти до Англии (на чем и подорвется душой). Но у Светлова есть защита: юмор. "Я не знаю, где граница между пламенем и дымом, я не знаю, где граница меж подругой и любимой". Но дыма без пламени не бывает! Меж подругами и любимыми можно разобраться, не разжигая мирового пожара, но когда Светлов разворачивает Котовского "с Востока на Запад" , то есть от Шанхая на Краков, это дело становится серьезным, и спасение только в том, что нет границы между походным призывом и веселой песенкой.
Боевой "Ундервуд" стучит как в юности, бывало, стучал пулемет. Боевая труба наклоняется, как палач, над приговоренной к казни мандолиной... Эта мандолина — явно принадлежит тем "пижонам", которые у Маяковского "мандолинят из-под стен", а вот труба — общая принадлежность поколения, которое Светлов гордо называет стальным... может быть, оттого, что в своей душе стали не чувствует.
И по-прежнему он не в бою, он — в карауле. На часах. У ворот воинского склада. "Советские пули дождутся полета... Товарищ начальник, откройте ворота". Но товарищ начальник приказывает товарищам подчиненным (в частности, наркому Литвинову) сохранять выдержку, а поэту-часовому — ждать своего часа. Поэту "не терпится в боевом огне пролететь, как песня, на лихом коне", но приходится "сидеть тихонько". Не сидится ему! "Вот ты думаешь, что я чудак: был серьезен, а кончаю шуткой. Что поделать! Все евреи так — не сидят на месте ни минутки".
Юмор изменяет ему в вопросе о еврействе. Еврей у Светлова назло антисемитам становится... хлеборобом. Само по себе это нормально, но результат? "Назови его только "жид" — он тебе перекусит горло". Поэма "Хлеб" — единственное произведение 20-30-х годов, где он ставит эпическую задачу, и решается она на грани курьеза.