— Как новый костюмчик служит, паночек?— спросил портной. — Барышни хвалят?

— Всем нравится...

— А ты думал — нет? Хо-хо... Ведь я в Вильне, большом городе портновскому делу обучался. У знаменитого мастера Ицика Шнейдера. Он и на министров шил, на генералов... А уж брал за работу — ух!.. Дорого брал Шнейдер, да было за что. Трудное у нас, парень, ремесло, тонкое. Вот и ценят его люди, уважают нас, мастеров.

Я только головой кивал. Конечно! И я уважаю Матаушаса, его работу.

Морта внесла обед: тарелку с ломтями хлеба, белый творожный сыр, кусочек масла на блюдечке. И как всегда — миску с картофельной кашей. Смотрю: Матаушас себе накладывает целую горку и ест так, что любо-дорого глядеть. А я размазываю ложкой по тарелке серую бурду, не могу поднести ко рту.

— Ох ты, солнышко, дитя малое, кушай поскорей, я тебе добавки дам, — уговаривает Морта.

— Ты — наш человек, скажешь правду, — заговорил мастер. — Вот и скажи, хорошо ли Симонас коров пасет? Что-то наша Безроженька плохо доиться стала. Уж не ложатся ли коровки в полдень на лугу? Что скажешь, паночек ласковый?

Вот тебе и Мурлыка! Не знаю, что и говорить. Я нахмурился, положил ложку возле миски с картофельной кашей и с важным видом ответил:

— Дядя Симонас за нашими коровами смотрит как за своими! За день так выгуляет, что бока раздуваются. А ваша Безрога больше всех ест, с чужих огородов хапает. За ней одной и носимся целый день. То она в клевер, то в овсы, то свеклу хрупает... Не корова, чисто бес, даром что без рогов...

Мастер переглянулся с женой. По-моему, сердито. Что же это я — так просто взял да выложил всю правду! Все из-за каши, сизой картофельной бурды, будь она неладна...

— Ну нет, солнышко, дитя малое, — обиженно сказала Морта и положила себе каши. — Такой коровы, как наша Безроженька, во всей округе не найдешь. Больших денег она стоила, но за такую не жалко и больше заплатить. Очень уж она молочная, только присматривать за ней надо, обихаживать лучше... На то и пастухов нанимают...

— Ведь я стараюсь, тетя Морта, — сказал я и встал из-за стола.

Случайно бросил взгляд в угол и замер. Вот это да! Весь угол завален лоскутками. Это обрезки, которые остаются, когда мастер раскраивает материал. Пестрые, разноцветные, яркие, валяются в углу и никому не нужны. А мне бы пригодились, для убранства тронного зала...

— Ты чего в угол уставился? — спросил Матаушас. — Мышь увидел, что ли?

— Лоскутки, дядя...

— Это «душенькино» хозяйство. У нее проси.

— На что тебе? Мама велела? — поинтересовалась Морта.

— Нет, не мама... Мне самому хочется...

— Гм... — Мотра задумалась. — Я ведь коврики из них плету, дорожки. Но ты возьми. И не носись, как бес, за нашей Безроженькой. Ну, пожует клеверка, ну, полакомится свеколкой... А ты не видал, и все тут. Понял, солнышко?

В том-то и дело, что я понял. Понял и растерялся. Лоскутками откупиться хочет. Вот так «душенька»!

— Спасибо, тетя Морта, — сказал я. — Не надо мне. Я передумал...

Портной положил мне руку на плечо:

— Смешной ты, паночек, ей-богу. В точности, как твой батька. Ты послушай, что тебе старшие говорят. Всякая живая тварь старается урвать кусок пожирнее. Да покрупнее, паночек. Так уж от сотворения мира заведено, и по-иному быть не может. Что же ты обижаешься, парень?

— Симонас не так говорит, совсем-совсем не так, — буркнул я и выбежал в сени. Взял свой кнут и припустил со всех ног домой.

— Мама, дай поесть! — крикнул с порога.

— Опять голодный? Да ведь у Матаушаса дом — полная чаша. И колбас накоптили, и сала. Вот так «душенька», хлопотунья, — покачала головой мама. — Неужто не кормили?

— Опять это хлебово сунули, картошницу противную...

— Не говори так. Надо есть что дают. Про еду не говорят «противная»!

Хоть и рассердилась мама, а все же дала пообедать. Еще бы! Ведь это жареные голавли, те самые, которых поймал Симонас. Я и правда пальчики облизал — до того вкусно их приготовила моя мама. А она выносит еще кусок, заворачивает в бумагу.

— Это отнесешь Симонасу, — говорит мама. — Почему он сам не пришел своих рыбок отведать?

— Симонас не такой!

— А какой он, по-твоему?

— Если сложить вместе Матаушаса с его «душенькой», далеко им до Симонаса будет...

— Что-то я тебя не пойму... При чем тут Матаушас?

Я не знал, сказать маме про лоскутки или нет. Лучше не говорить — ведь я их не взял. Поэтому я махнул рукой и выбежал во двор. На минутку заскочил в сад, набрал паданцев, покружил возле непростой груши. Понюхал ее единственный плод, пощупал. Груша твердая как камень. До осени никак не поспеет, это ясно как дважды два... Хорошо бы еще наведаться в королевство, но недосуг. Пора к Симонасу — ведь я сегодня его единственный помощник.

— Жил, Пранукас, в одном королевстве человек, и звали его Бездольным...

Пятронеле не отпускает меня, хотя корова ее Пеструшка уже подоена и отдыхает в хлеву, хотя выпито парное молоко и до крошки истреблен рассыпчатый пирожок с сахарным «снежком». Без сказки я не уйду от Пятронеле. Не уйду, как ни набегался, ни устал за день, как ни саднит наколотая нога.

Мы сели на лавочку. Кнут я положил на колени.

— Слушаешь, детка?

— Слушаю, тетенька, слушаю...

Пятронеле потуже завязала платок, причмокнула губами, задумалась. Деревня еще не спит: слышны голоса людей, мычат затворенные в хлевах коровы, далеко, на дороге, погромыхивает запоздалая телега.

— Значит, слушаешь?

— Ага, тетенька, слушаю... Барбоска наш лает. Может, птица какая-нибудь поздняя пролетела...

— Вот так, Пранукас... Жил этот человек, по прозванию Бездольный, с женой своей Уршу́ле в бедной лачужке. Землица у них была задернелая да хлюпкая, вот и маялись они от зари до зари, пот лили... Не родился в крепкой этой земле хлеб, не наливался горох, картошка выходила — что фасолина. Пшеница им, бедолагам, и во сне не снилась. Так и жили они, горе мыкали. Бездольный еще и лес валил, лозу резал да корзинки плел, а жена его Уршуле грибы собирала, ягоды, пряла соседям шерсть — своих-то овечек у них не было. Перебивались с хлеба на воду, а тут послал им бог ребеночка, третий рот появился. Хоть и прибавилось забот, а все же утешение отцу с матерью, да и подмога растет. А рос этот мальчонка здоровым да веселым, ну и смышленым на радость родителям. Только других ребят чурался, все больше один играл, гулял. А иногда сядет где-нибудь в уголке, задумается... Заговоришь с ним — удивишься. Странные у него были речи, дерзкие такие. Все против королей да против господ — мол, не стало из-за них ни правды, ни свободы, одно горе кругом... За это дали ему люди имя — Лайсву́нас. То есть — Вольнолюб...

Как-то работал Лайсвунас с отцом в поле, камни с поля выволакивал. Встал вдруг возле горки, куда они камни складывали, и говорит: «Несправедливо мир устроен, отец. Вот мы с тобой гнем спину от зари до зари, а прозябаем в нищете. Зато баре-господа прохлаждаются, трудиться не желают, сами как сыр в масле катаются. Почему так?» — «Да ведь исстари так заведено! — испугался Бездольный. — На роду написано... Ну, бог велел...» — «Значит, и бог правды не знает, — сказал Вольнолюб-Лайсвунас. — Разве он не видит, что на земле делается?..» Бездольный за голову схватился — никогда он таких речей не слыхивал. «Ох сынок, сынок, — качает головой. — Накличешь ты беду на наш дом... Я-то стар, меня жалеть нечего, а тебе еще жить да жить. Поосторожней бы разговаривал...»

Но Лайсвунас никого не боялся. «Неправильно мы живем, — говорит. — Нельзя так!» А потом взял посох дубовый, краюшку хлеба сунул в котомку, распростился с отцом-матерью и ушел. Куда? Правду искать, вот куда! И прямо шел, и направо, налево, и даже наискосок, но всюду видел одно: господа с жиру бесятся, мужики на барщине надрываются. Говорит Лайсвунас бедноте: «Долго ли будете терпеть?» — «Что поделаешь, — отвечают люди. — Видно, доля у нас такая». — «Прогнать их надо, кровососов, тогда и доля будет другая», — говорит Лайсвунас. Будто это такое простое дело: захотел и прогнал короля или, скажем, своего же барина. Не верят люди, сомневаются. Дальше — больше. Королевские слуги донесли: ходит, мол, такой-сякой Лайсвунас-Вольнолюб, народ смущает, самого короля прогнать грозится. Разозлился король. «Взять его! — кричит. — Взять негодника и на дворцовой площади повесить!»