Роста она была невысокого, одета в темно-зеленый вельветовый пиджак, бежевые брюки и блекло-зеленые туфли мягкой кожи без каблуков. Добравшись до того места, где я развел костерок, носильщик решил передохнуть и поставил стул на гладкую скалу. А она все так же сидела на стуле и продолжала вязать, даже не глянув на меня и не молвив ни единого слова носильщику. Имитируя здешний выговор, я спросил, не она ли останавливалась в местной гостинице. В ответ она, не отрываясь от вязания, кивнула. То была элегантная и несомненно богатая женщина, которую, похоже, ничем не удивишь.

Я наколол на прутик испекшийся батат, извлек его из углей и отряхнул от земли и золы. На этот раз, обращаясь к ней, я решил сменить выговор.

– Не хотите ли отведать горское жаркое?

– О, у вас произношение, как в Чэнду! – воскликнула она.

Голос у нее был мягкий и приятный.

Я ответил, что я и вправду из Чэнду, там живут мои родители. Она тут же слезла со стула и, не выпуская из рук вязания, подошла ко мне и уселась на корточки у костра. Похоже, ей было непривычно сидеть в такой позе да еще в таком месте.

Она с улыбкой приняла батат и, остужая, подула на него. Пока еще она не решалась его разломить.

– Вы что, здесь на перевоспитании?

– Да, на горе Небесный Феникс, – отвечал я, ища в золе второй батат.

– Правда? – воскликнула она. – Мой сын тоже проходит перевоспитание на этой горе. Может, вы даже знаете его. Кажется, он единственный из вас носит очки.

От неожиданности я промахнулся, и палочка, которой я нащупывал батат, воткнулась в землю. В голове у меня вдруг зашумело, словно мне врезали по физиономии.

– Так, значит, вы мама Очкарика?

– Да.

– Значит, это он первый выходит на свободу?

– О, вам уже известно? Да, он будет работать в редакции литературного журнала нашей провинции.

– Ваш сын– крупный специалист по народным песням горцев.

– Да, я знаю. Поначалу мы очень опасались, как бы время, которое он тут проведет, не пропало зря. Но нет. Он собирал народные песни, обрабатывал их, переделывал, и эти замечательные крестьянские песни чрезвычайно понравились главному редактору.

– Это благодаря вам он сумел справиться с такой сложной работой. Ведь вы же давали ему читать множество книг.

– Ну конечно же.

Вдруг она замолчала и с подозрением глянула на меня.

– Книги? Никогда, – холодно промолвила она. – Благодарю вас за угощение.

Да уж, осторожности ей было не занимать. Наблюдая, как она кладет батат в золу и поднимается, намереваясь уйти, я страшно пожалел, что заговорил о книгах.

А она внезапно повернулась ко мне и задала вопрос, которого я опасался с самого начала:

– Скажите, как ваше имя? Когда я прибуду в деревню к моему сыну, я скажу ему, что встретила вас.

– Мое имя? – перепросил я с сомнением и нерешительностью и вдруг выпалил: – Лю.

Соврал я совершенно непроизвольно, без определенного умысла и страшно разозлился на себя за эту ложь. И вдруг мать Очкарика воскликнула с такой интонацией, как будто повстречала давнего друга, с которым давно не виделась:

– Так вы сын великого дантиста? Какая приятная неожиданность! А правда ли, что ваш отец лечил зубы самому председателю Мао?

– Кто это вам сказал?

– Мне об этом как-то написал сын.

– Ничего про это не знаю.

– Отец вам никогда не рассказывал? Какая поразительная скромность! Ваш отец, должно быть, действительно великий дантист.

– Он сейчас в заключении. Его объявили врагом народа.

– Да, я знаю. Отец Очкарика ничуть не в лучшем положении, – она понизила голос и зашептала: – и все-таки не надо унывать. Сейчас в моде невежество, но настанет день, и обществу вновь потребуются хорошие врачи, и председателю Мао опять понадобится ваш отец.

– Как только я снова увижу отца, я обязательно передам ему ваши милые слова.

– И вы тоже не спускайте руки. Вы видите, я, не останавливаясь, вяжу этот синий свитер, но это только видимость: на самом деле я в это время мысленно сочиняю стихи.

– Потрясающе! – воскликнул я. – И о чем же?

– А это, мой мальчик, профессиональный секрет.

Она нанизала на спицу батат, очистила и, не дожидаясь, когда он остынет, отправила в рот.

– А знаете, моему сыну вы очень нравитесь. Он часто пишет про вас в письмах.

– Правда?

– Да, а вот вашего приятеля, который живет с вами в одной деревне, он просто терпеть не может.

Интересное признание. Я мысленно поздравил себя с тем, что назвался именем Лю.

– А за что? – поинтересовался я, стараясь изображать спокойствие и недоумение.

– Да, похоже, он немножко ненормальный. Он вбил себе в голову, будто мой сын прячет какой-то чемодан, и всякий раз, когда приходит в гости, всюду начинает его искать.

– Чемодан с книгами?

– Не знаю с чем, – ответила она. К ней снова вернулась подозрительность. – В конце концов сыну так надоели эти розыски, что однажды он не выдержал и ударил этого типа кулаком в лицо, а потом как следует отколотил. Сын писал, что вся комната была в крови этого ненормального.

Услышав это, я обомлел и чуть было не ляпнул, что ее сыночку надо бы не поддельные песни горцев сочинять, а заняться кино и придумывать для фильмов всякие дурацкие сцены в этом роде.

– Раньше я и не знала, что сын у меня такой сильный и так умеет драться. Я, конечно, в письме отругала его и потребовала, чтобы он никогда больше не смел рисковать и не ввязывался в драки.

– Мой приятель, узнав об отъезде вашего сына, будет страшно огорчен.

– Он что, собирался отомстить?

– Нет, не думаю. Просто он утратит надежду когда-нибудь заполучить этот чемодан.

– Ну разумеется. Какое разочарование для этого юноши!

Ее носильщик стал уже выказывать признаки нетерпения, и она, попрощавшись со мной,

взгромоздилась нас стул и занялась вязанием. Через несколько минут она уже была далеко.

Дед нашей Портнишечки был погребен в стороне от главной тропы в южном конце кладбища на округлой площадке, где хоронили бедняков; некоторые из тамошних могил уже превратились в обычные бугорки разной высоты. Но кое-какие были в приличном состоянии, и в зарослях пожелтевшей травы над ними высились надгробные камни. Надгробье могилы, которую пришла почтить Портнишечка, было очень скромное, почти бедное – темно-серый камень с синими прожилками, уже покрывшийся трещинками, следствиями перемены погод в течение многих десятилетий; на нем были высечены только фамилия и две даты, сообщающие о продолжительности бренной жизни предка нашей подруги. Портнишечка и Лю положили на могилу цветы, которые собрали по пути – какого-то кустарника с глянцевыми зеленоватыми листьями в форме сердца, цикламены, изысканно изгибающие свои головки, бальзамин, а также несколько редко встречающихся диких орхидей с молочно-белыми без единого пятнышка лепестками и сердцевиной нежно-желтого цвета.

– Чего это у тебя такая унылая физиономия? – удивился Лю.

– Справляю траур по Бальзаку, – отвечал я.

Я вкратце рассказал им про свою встречу с поэтессой-вязальщицей, матерью Очкарика. Ни бессовестная переделка песен, украденных у старого мельника, ни окончательное прощание с Бальзаком, ни неминуемый отъезд Очкарика не произвели на них такого удручающего впечатления, как на меня. Скорей даже наоборот. А то, что я назвался сыном великого дантиста, здорово их развеселило, и они долго хохотали, тревожа покой тихого, пустынного кладбища.

Я смотрел на смеющуюся Портнишечку и восхищался ею. Она была прекрасна, но совсем иной красотой, чем тогда, во время киносеанса на баскетбольной площадке, когда у меня трепетало

сердце. Смеясь, она казалась такой прелестной, что я, не раздумывая, тут же женился бы на ней, и неважно, что она подружка Лю. От ее смеха исходил аромат диких орхидей, который был куда сильней, чем запах всех других цветов, лежащих на могиле; ее дыхание было сладостным и жарким.

Мы остались стоять, а Портнишечка опустилась на колени перед могилой деда. Она многократно кланялась ей, говорила какие-то утешительные слова, и это звучало, как ласковый журчащий монолог.