Изменить стиль страницы

Шеллинг — умеренный консерватор. Он не одобряет Карлсбадские постановления. (В начале осени 1819 года в Карлсбаде встретились немецкие монархи и договорились об усилении цензуры, запрещении тайных обществ и других мерах против нараставших студенческих волнений.) Оппозиция с «засохшими староякобинскими замашками» его не устраивает тем более. В родном Вюртемберге возник конституционный спор. Король предложил ввести в стране новую конституцию, а собрание сословных представителей воспротивилось этому. Гегель выступил с острой критикой консерваторов. Шеллинг тоже недоволен «вюртембергскими ультра», но боится резких перемен. «Спасение и мир можно найти только в праве, — шлет он в Штутгарт. — Подобно тому, как раздел Польши тяготеет еще чувством вины над Европой, точно также, пока право вюртембергского народа не встретит справедливого отношения, всегда будет оставаться беспокойное и неудовлетворенное сознание, а мир сознания стоит выше всего…

…Прошлое не умирает окончательно, оно продолжает жить в настоящем, составляя основу для его развития. Время отняло у старой конституции силу, но он еще не положило ее в гроб, и эта столь любимая многими мать должна произвести на свет ребенка, новую конституцию, выросшую из ее плоти, из ее крови».

И в философии он сторонится крайностей. С Океном Шеллинг разошелся потому, что тот «анатомический материалист». С Баадером — по прямо противоположной причине. «Баадера с некоторых пор я вижу редко и вполне доволен этим. В последний раз я вынужден был выслушать его рассказ о том, как дьявол дает ему знать о себе, посещает его дома и преследует его. А дочь его впала в экстаз, слышит безбожные и непристойные речи нечистой силы. Он говорил обо всем этом как о радостном событии, видимо, он доволен, что черт обратил на него свое внимание».

Больше всего забот Шеллингу доставляет состояние собственного здоровья. Он все чаще болеет, а выздоровев, чувствует общее недомогание. В 1819 году он отправился лечиться в Карлсбад. Вернулся окрепшим, но в конце года снова тяжело заболел.

Ему настоятельно советуют уехать из Мюнхена: здешний климат не для него. На севере Баварии в Эрлангене климат мягче. Там есть университет, но нет вакансии. Кроме того, при его упадке сил нет гарантии, что он выдержит полную профессорскую нагрузку. Как быть?

Ему опять идут навстречу, да так, что лучше не придумаешь: правительство отпускает его из Мюнхена на неопределенный срок, сохранив за ним полностью оклад по двум академиям. Во избежание кривотолков он публикует (разумеется, без подписи) в газете «Моргенблатт» следующую заметку:

«Господин директор фон Шеллинг с королевского соизволения, действительного на неопределенный срок, переезжает этой зимой в Эрланген. Его любезное предложение выступить в тамошнем университете с лекциями, от которых ожидают много интересного, принято без того, чтобы возложить на него какие-либо постоянные обязанности. Г-н фон Шеллинг будет поддерживать связь с обеими академиями, участвовать в осуществлении их задач, выступать с отзывами по научным проблемам. За ним сохраняется полностью получаемый оклад и в том случае, если он не сможет вернуться как по состоянию здоровья, так и в результате решения посвятить себя целиком университету. Полагают, что Шеллинг начнет свои лекции в Эрлангене уже этой зимой».

1 декабря 1820 года он покинул Мюнхен.

* * *

После пятнадцатилетнего перерыва он снова на кафедре. Перед ним битком набитая аудитория. Лекцию назначили на пять часов вечера, но задолго до этого все места были уже заняты. Присутствует вся профессура. Студенты толпятся и в соседних помещениях, сняли с петель двери, настежь распахнули окна. (Следующую лекцию перенесут в актовый зал, и будет такая же толкотня.)

Официально курс не объявлен. У него вообще нет никаких официальных обязательств по отношению к университету в Эрлангене. По доброй своей воле, отдохнув после переезда, 4 января 1821 года он начал читать цикл лекций, озаглавленный «Всеобщее введение в философию».

Уверенно и неторопливо льется речь. Никаких внешних эффектов: он теперь знает, в чем подлинная артистичность философа — стремительные полемические эскапады, неожиданные парадоксы, тонкая игра слов.

Он не навязывает свою систему, не называет ее единственно истинной. Философия не геометрия, здесь сколько голов, столько систем, и каждый день появляется новая. А в живом организме разве одна система? Есть система пищеварения, кровообращения, нервных тканей и т. д. Философия как организм — это тотальная система, состоящая из совокупности систем. Пусть они борются, пусть взаимодействуют, сосуществуют, победа одной системы будет означать гибель не только противоположной системы, но и всего философствования. Высшая задача духа состоит не в том, чтобы отвергнуть ту или иную систему, а в том, чтобы свести все системы в единое целое, подняться над ними и освободиться от них.

Нет иного критерия истинности философии, кроме ложности составляющих ее систем. Конечно, каждая такая система должна быть оригинальной, что-нибудь значить, «содержать момент развития», а не просто являть собой набор слов, как это часто встречается. Иному автору слишком большая честь сказать, что он заблуждается. Чтобы заблудиться, надо по меньшей мере отправиться в путь. Сидя дома, не заблудишься. Моряку, не покидающему гавань, не угрожает кораблекрушение, но он не увидит и заморских стран. Философ, философствующий по поводу философии, может не опасаться ошибки, если он не трогается с насиженного места.

Первая предпосылка истины — движение, развитие. Другая предпосылка — единство познающего субъекта, постоянство при всех изменениях.

Что же это за субъект, который всюду есть и нигде не пребывает, не задерживается. Определить это основное понятие философии невозможно. Он — вечное, бесконечное движение. Чтобы постигнуть его, философ должен забыть все конечное. Не только, как сказано в Писании, покинуть дом, жену и детей, но — Шеллинг не боится произнести эти слова — покинуть самого бога…

Он делает паузу. В зале гробовая тишина. Все затаили дыхание, пораженные смелым ходом мысли. Не слышно даже скрипа перьев. (Пишут тайком, на задних скамьях: Шеллинг не разрешает писать за собой, ему нужно видеть устремленные на него глаза, а не склоненные над бумагой головы.)

…Он просит понять его правильно. Абсолютный субъект — это не бог и в то же время это не не-бог. В этом смысле он выше бога. Если один из мистиков мог говорить о сверхбожестве, почему мы не можем позволить себе этого? И он опять ссылается на Писание: кто хочет душу свою сберечь, потеряет ее; а кто потеряет ее ради Евангелия, сбережет ее, Только тот придет к глубине познания жизни, кто покинет привычную точку зрения. У входа в философию надо начертать слова Данте, которыми он обозначил врата ада: «Оставь надежду всяк сюда входящий!» Воистину, кто хочет философствовать, должен расстаться со всеми надеждами, стремлениями и чаяниями, забыть о воле и знании, все потерять, чтобы все обрести. Абсолютный субъект — это вечная свобода…

А ведь лексикон-то чужой! Не его, Шеллинга, а скорее Фихте. И ход мысли для него непривычный. Ни слова о тождестве бытия и мышления. Еще недавно в «Мировых эпохах» он исходил из единства необходимости и свободы. Теперь речь идет о вечной, абсолютной свободе. Вот уж истый Протей, опять сменил свой облик. О Фихте говорит с почтением, вспоминает, что Фихте стоял до него на этом месте. (Когда-то Фихте читал лекции в Эрлангене, теперь — его нет в живых, он умер от тифа, который свирепствовал в военных госпиталях победной зимой четырнадцатого года.) Фихте «впервые властно призвал к свободе». Шеллинг, правда, намекает и на слабые стороны учения Фихте («у него исчезает объективная сторона»), но в целом мысль Шеллинга идет сейчас по дороге, проторенной его предшественником.

Как мы приобщаемся к вечной свободе? Есть древняя истина: подобное познается подобным, Шеллинг цитирует Гёте: