Изменить стиль страницы

Шеллинг ценит покой. Но ищет бури. И он снова устремляется в полемику. Тем более что Фихте задел его первым. После книги «О сущности ученого» выходят еще две подряд: «Черты современной эпохи» и «Наставление к блаженной жизни», приковавшие внимание Шеллинга. Фихте явно подправил свое «наукоучение», все чаще вспоминает об абсолюте, о религии, все меньше говорит о Я, но по-прежнему не желает признавать примата природы, считает ее призраком, отблеском знания.

Три последние книги Фихте, говорил Шеллинг, это ад, чистилище, рай, как в «Божественной комедии» Данте, с той только разницей, что Фихте не ведает подлинного божества и рая. Он как дьявол-искуситель сулит сокровища, а одарить может только раскаленными углями. А какого рода наставлениями может он снабдить? Только полицейскими. Вроде того как в своем «Замкнутом государстве» он дедуцировал априорно устав прусской полиции вплоть до мельчайших предписаний писарям.

Свое новое полемическое произведение Шеллинг назвал «Изложение истинного отношения натурфилософии к исправленному учению Фихте». Он очень им доволен, считает его «одним из лучших своих и энергичных».

Якоби тоже доволен: пусть Фихте и Шеллинг таскают Друг друга за волосы, от этого его религиозная философия может только выиграть. «У Шеллинга царствует исключительная любовь к природе, а у меня любовь к сверхприродному», — поясняет он свою позицию.

Роль посредника между Шеллингом и Якоби берет на себя Франц Баадер, также вновь назначенный член Академии наук, врач по образованию, мистик по убеждению. Он любит природу как первый и религиозен как второй. Первый, уверяет он, должен взять у второго все лучшее, и наоборот. И тогда получится… Якоб Бёме, в котором все должны обрести друг друга.

Шеллинг рассказывает Баадеру, что Якоба Бёме ему открыл Эттингер. Баадер незнаком с сочинениями швабского пиетиста, и Шеллинг пишет в Вюртемберг отцу, чтобы тот постарался достать для Баадера книги Эттингера. Он и сам все внимательнее читает Эттингера и Бёме и все меньше новинки естествознания. Все меньше говорит он об опыте, все больше об откровении и магии.

Вот, видимо, почему он так легко стал жертвой мистификации (как, впрочем, Баадер и другие ученые мужи). Где-то на границе с Тиролем объявился некий Кампетти, обладавший чудесным даром чувствовать под землей руду металлов и воду. Баварское правительство поспешило доставить чудо-итальянца в Мюнхен. Шеллинг увидел в способностях Кампетти путь к познанию глубочайших тайн человеческой природы, к торжеству маго-поэтического направления в философии. Он пишет о Кампетти две газетные заметки. Виндишману сообщает: «Опыты уже довольно далеко продвинулись вперед. Меня удивило, что, судя по Вашей статье, Вы, по-видимому, еще ничего не знаете об этом влиянии воли (именно магическом, не механическом). Или, может быть, Вы молчите об этом как о тайне? Маятник, жезл или какой-нибудь другой предмет повинуются импульсам воли (или даже мимолетной мысли), подобно мускулу, движение которого является чисто механическим. Таким образом, наши мускулы на деле не что иное, как волшебные палочки, которые бьют наружу или внутрь, сгибаются или разгибаются, как мы захотим. Форма, фигура, число и т. д. имеют определяющее влияние на этот феномен. В некоторых наблюдениях и опытах обнаруживается близкое родство с магнетическим ясновидением. Короче говоря, или здесь, или нигде находится ключ к древней магии».

Мир действительно полон чудес. Брат Шеллинга Карл, штутгартский медик, исследует животный магнетизм, то есть гипноз. У него есть замечательная сомнамбула, которая не знает Фридриха, но безошибочно описывает его внешность, из десяти писем она сразу узнает то, которое пришло от него. А 25 декабря 1807 года, находясь за сотни миль от Мюнхена, она увидела Фридриха, как тот в 6 часов вечера пришел к себе домой, а его жена Каролина была в это время в гостях. «Вспомни, пожалуйста, — просит Шеллинга его брат, — так ли все это было, и если так, то попроси свидетелей подтвердить это…»

Шеллинг проявляет живой интерес и к животному магнетизму. Опытами же Кампетти он просто увлечен; подробно о них рассказывает Гегелю, пытаясь увлечь и его. «Это настоящая магия человеческого существа, ни одно животное не способно ее проявить. Человек в самом деле выделяется как солнце среди остальных существ, так что они играют роль его планет». Прозаический Гегель реагирует сдержанно. А мадам Шеллинг, разумеется, увлечена «сидеризмом», так называют новое таинственное явление, не меньше, чем ее муж, и как эхо (с соответствующими искажениями!) повторяет в письме к подруге его слова: «Это, должно быть, та же самая сила, которая движет планеты вокруг Солнца, человек — это Солнце по отношению к составным частям Земли, с которыми он связан интимным, дружеским образом».

Решено издавать журнал, специально посвященный сидеризму. За это взялся Риттер, коллега Шеллинга по Академии наук, который доставил в Мюнхен Кампетти и больше всех с ним носится. В дальнейшем, однако, Кампетти был разоблачен как обманщик. Шеллинга это уже не волнует, у него другие заботы: он генеральный секретарь Академии художеств.

Каким образом Шеллинг оказался на местном Олимпе изобразительного искусства? Ведь пока он ничем не отличился в этой области. Мы забежали несколько вперед, и нам придется вернуться назад.

Позднее лето 1806 года. Назревает, но (к счастью, для Шеллинга) не происходит полемическая стычка его со знаменитым историком Иоганнесом фон Мюллером. Поводом была книга шеллингианца Молитора «Идеи к будущей динамике истории», в которой исторический процесс рассматривался с позиций философии тождества. Как и в природе, в истории нет развития, есть только количественные различия между идеальным и реальным. Античность ничем не хуже современности. Книга понравилась Гёте, и он предложил Айхштедту, редактору новой «Иенской всеобщей литературной газеты», дать ее на рецензию какому-нибудь шеллингианцу. Выбор редактора пал на Винцишмана.

Виндишман был близок с Мюллером и, видимо, не без влияния историка довольно сурово обошелся с книгой своего, казалось бы, единомышленника. Рецензия Виндишмана появилась в одном из августовских номеров «Литературной газеты» в сопровождении небольшого, но резкого послесловия Мюллера, подписавшего свой текст инициалами Ths, что следовало читать — «Фукидид».

Мюллер говорил как бы не только от своего имени, но и от имени самой Истории, ущемленной в правах выкладками Молитора, в книге которого, по мнению Мюллера, сквозило пренебрежение к живой ткани прошедшего. «Наша молодежь строит пирамиду сверху вниз, снабжая ее ужасным аппаратом вроде — продуктивность и эдуктивность, активность и пассивность, субъективность и объективность, диада и триада и бог знает сколькими полярностями; ведет речь о вещах, которых не знали герои Марафона, Земпаха и Россбаха, ни Сципион, ни Брут, ни Вильгельм Оранский, ни Великий курфюрст, ни Фридрих… С тех пор, как мы не в состоянии защитить ни один свинарник, мы помогаем господу устроить универсум; с тех пор, как мы не знаем, кто через неделю будет нашим хозяином, мы размышляем только о вечности».

В словах Мюллера слышна боль за немецкие поражения, тревога за судьбу Германии, хозяином которой становился французский император. Историк хотел, чтобы его наука служила бы его родине, «час которой когда-нибудь пробьет», воспитывала бы патриотов.

Шеллинг тоже был патриотом, тоже с болью смотрел на французские победы и немецкие поражения. Он на баварской службе, Бавария союзница Франции, тем не менее Наполеон вызывает у него антипатию. Но в отповеди Мюллера ему почудилась неприязнь к философии как таковой. И он взялся за перо.

«Наша молодежь, — писал он, — не виновата в том, что ее весна пришлась на время порабощения; родину в ее современном состоянии им передали те, кто уже давно сложился как зрелый муж, и пусть они спросят себя, как это все случилось». Прошлое не помогает настоящему, воспоминания о победах не спасают от поражения. Герои Земпаха и Моргартена не знали о тех, кто погиб при Фермопилах. Для того чтобы отдать жизнь за родину, не следует задаваться вопросом, как это делается. И философия тут ни при чем. Что остается делать тем, кто не в состоянии защитить ни один свинарник, да еще не по своей вине? Будет ли это смешно, если он займется строением универсума? Тому, у кого нет клочка земли, чтобы поставить ногу или преклонить голову, не естественно ли обратить свой взор к небу? Если у немца отнять страсть к познанию, не иссякнет ли последний источник его силы? Религию, героизм и веру разрушила философия, только не наша. Не наша наука привела немца туда, где он сегодня находится. Это чужая наука подорвала силы народа. Это чужие нравы, которые прививали ему последние полвека, губят нацию. Надежда немцев сегодня — верность своей науке, в которой только и тлеет еще священный огонь.