В лагерь мы возвращаемся уже под ярким утренним солнцем. И я вспоминаю, шагая по знакомой тропе, как давным-давно, лежа в койке родителей, отсутствующих на даче, я рассказывал обнимающей меня Ленке, что над нами живут еще одни Бекасовы. И что одного из братьев – сверстников моей сестры, зовут Санькой. Нам было хорошо и покойно. Сладко и нежно. Мне кажется, в этот день мы и зачали малыша. Помнишь, как мы трепетно ждали его, считали месяцы. В феврале был его срок. Я прилетел к тебе, в июльский Приморск, чтобы сказать о том, что приятель-банкир одолжил мне под продажу квартиры деньги на срочную покупку жилья для нас. Я застал тебя растерзанной после больницы. Выкидыш.
Ну почему все самое плохо случается с нами в твоем Приморске?
Как нам было тяжело и как мы нуждались друг в друге в те дни, как растворялись в ласке и нежности.
Семь утра. В Москве девять. Сейчас твой муж надевает куртку и выходит из дома. Наверное, говорит тебе от лифта что-то нежно-сюсюкающее. И ты стоишь в дверях, в своей красной ночнушке, свойство которой задираться без всякого повода я так хорошо знаю. Его ждет любезный БМВ, бизнес, деньги, которыми он набьет вечером твой кошелек. А я шагаю по этой тропе. Грязный, не бритый, в чужой крови, в затертом до дыр камуфляже и думаю о тебе.
– Все будет хорошо, малыш! – вдруг замечаю я, что говорю вслух. Каждый человек имеет право попробовать вернуться в никуда. Я не в обиде. Однажды ты все вспомнишь.
Эй, я шагаю сейчас по сербской земле, ставшей для меня родной. Между нами сейчас две тысячи верст. Но чувствую тебя, слышу. Услышь и ты меня. Эй, однажды я вернусь, и мне будет очень нужен малыш. Твой и мой. Пусть это будет дочка. Она одна будет нам прощеньем и утешением в том страшном, что нам еще предстоит пережить. И пусть она будет похожа на тебя. Я согласен.
А если тебя все же купит твой Бекасов. И не таких покупали деньги и роскошь, не таким выкручивали руки постоянным напоминанием о счастье сына, о долге жены. Если ты останешься с ним, роди ребенка от него. Он все равно будет моим.
Один пожилой монах-четник сказал мне как-то, выслушав мою долгую полупьяную исповедь: «Друже, Слава, женщина всегда рожает только детей любимого мужчины. Так выжили мы, сербы. Наши женщины никогда не рожали турок. Даже в плену.
Молись Богу, Слава. Воюй и молись. Бог есть любовь. И потому вы в ней вечны».
...Есть только один способ нас разлучить. И имя ему смерть. Но ты знаешь, солдатское чутье мне говорит, что она пока согласна подождать.
Николай ИВАНОВ
ВХОД В ПЛЕН БЕСПЛАТНЫЙ, ИЛИ РАССТРЕЛЯТЬ В НОЯБРЕ. Документальная повесть
Налоговой полиции России, чья спецгруппа
отыскала меня в чеченских подземельях и
освободила из плена – с вечным благодарением.
– Кто полковник?
– Я.
Встать и выпрямиться не успеваю. Удар сбивает с ног – профессиональный, резкий, без замаха. Однако упасть не дают наручники, которыми я прикован к Махмуду. Тот, в свою очередь, зацеплен за Бориса, мы все втроем наклоняемся, но падающего «домино» не получилось – устояли, а похожи, наверное, на покосившийся штакетник, схваченный одной цепью.
Наверное, мой взгляд на Боксера оказался столь выразительным, что он поинтересовался:
– Ну, и что увидел?
Вижу его красные от бессонницы глаза. Сам Боксер в черной маске-чулке, взгляд его устремлен на меня через неровные, обтрепанные от времени вырезы. Впрочем, это встретились не наши глаза, а заискрились, оттолкнулись два оголенных провода. Впрочем, боевику-то что отталкиваться. Он упирает мне в лоб ствол автомата, и откуда-то издалека, из курсантских времен промелькнуло: во время учений при стрельбе холостыми патронами мы накручивали на стволы круглые блестящие компенсаторы.
Сейчас ствол угловатый, холодный. Да и какие, к черту, в Чечне во время войны холостые патроны! Пора уже привыкнуть и к тому, что меня бьют только за то, что полковник.
– Что молчишь? В контрразведке научился?
Ствол давит все больнее, я и сам чувствую, что пауза затягивается, но нейтрального ответа найти не могу. А надо. Если не убили сразу, надо. Иначе навешают всех собак – от сталинской высылки до приказа Грачева штурмовать Грозный. Пленный отвечает за всех.
Осторожно возвращаюсь к первому вопросу, даю полный расклад своей нынешней должности:
– Я полковник налоговой полиции. Журналист.
– А это мы еще проверим, – усмехается маска, но автомат от головы отходит. – Только запомни: если окажешься контрразведчиком, уши тебе отрежу лично.
Киваю головой, но не ради согласия, а чтобы таким образом оставить взгляд внизу и больше его не поднимать: в затылок вопросы задавать труднее. Кажется, начинаю постигать первое и, скорее всего, величайшее искусство плена – не раздражать охрану.
Уловка проходит: охранник отступает на пару шагов, усаживается на сваленные в углу погреба доски. Привычно, стволом в нашу сторону, устраивает на коленях АКМ. Тягостно молчит. Тягостно для нас, троих пленников, потому что будущее предполагает только худшие варианты.
Хотя что может оказаться хуже плена? Только смерть.
Нет, я не прав даже перед собой. Лично я боюсь еще и пыток. Не хочу боли. Страшно, что не выдержу. Если умирать – то лучше сразу.
Словно собираясь исполнить это желание, Боксер встает. Взгляд только на его ботинки: не нужны ни глаза его через маску, ни новые расспросы. Если бы можно было заморозить время или сделать его вязким! Тогда охрана стала бы двигаться словно в замедленной киносъемке, исчезли бы резкость и неожиданности...
Получилось еще лучше: Боксер, постояв около нас, вообще уходит. Но почему? С чем вернется? На какое время оставляет одних? Вопросы рождаются из ничего, и сейчас от них, в другой обстановке совершенно безобидных, зависят наши жизни.
Ботинки поднимаются по лесенке вверх, к люку. Ровно на ступени поднимаю и голову. Хлопает крышка, и мы остаемся втроем. Оглядываемся.
Над головой – тусклая лампочка. Подвал огромный, хоть загоняй грузовик, а мы, мокрые и продрогшие после дождя, сидим на рулоне линолеума, словно воробьи. Говорить не хочется, не о чем – мы мало знаем друг друга, да и боязно – вдруг оставлен «жучок». И – полная обреченность.
Вновь поднимается крышка. Торопливо опускаем головы. Почему Боксер так быстро вернулся? Что скажет? Куда поведет?
Останавливается рядом, и в голову вновь упирается ствол автомата. Тороплюсь напрячь, сцепить зубы, чтобы спасти во время новых ударов и их, и челюсть. Готов.
Поднимаю взгляд. Бей.
Но на этот раз картина более чем благостная: на стволе автомата, покачиваясь, висят три пары черных носков. В доброту и благородство после всего случившегося не верится, и решаюсь спросить:
– Нам?
Боксер молча сбрасывает с «жердочки» подарок. Осторожно, все еще опасаясь подвоха, начинаем снимать мокрую обувь. Труднее всего сидящему в центре Махмуду – он вынужден приноравливаться как ко мне, так и к движениям своего начальника, с которым связан наручниками с другой стороны. Наверное, так меняет свою обувь сороконожка, если, конечно, носит ее.
Новые носки высоки, наподобие гольф, и хотя ноги приходится засовывать снова в мокрые туфли, все равно становится теплее. Так что черные носки, хочешь не хочешь, оказались единственным светлым пятном начавшегося плена.
Но чудо на том не кончилось. На плечи падают одеяла. Да нет, какие одеяла – это опустила на нас свои крылья надежда: если нормально стали относиться, то, может, все обойдется и отпустят? А что? Я, хотя и в погонах, но журналист, Борис Таукенов – управляющий филиалом Мосстрой-банка в Нальчике, Махмуд Битуев – водитель инкассаторской машины. Мы не воевали, не стреляли...
Боксер словно читает мысли и выносит свой вердикт: