Изменить стиль страницы

Продолжить этот бунт, усилив и углубив его, вот священная и героическая задача интеллигенции. Революция, единственно способная освободить и облагородить человека, должна совершиться внутри его, и она будет совершена только путем очищения его от плесени и пыли изжитых идей.

Поскольку народ усвоил некоторые идеи — они обратились у него в эмоции, поработившие свободу его мысли и его волю. Чтобы побороть эти эмоции, необходимо возбудить иные, более активного характера.

Мы живем в эпоху катастрофальную, в эпоху героизма, и мы должны дать народу зрелища, книги, картины, музыку,— которые воспитали бы в массах умение чувствовать пафос борьбы. Трагедия наиболее возбуждает чувство, пафос трагедии наиболее легко вырывает человека из грязных сетей быта, наконец,— трагедия гуманизирует.

Лицезрение трагического не может не поднять восприимчивого зрителя над хаосом будничного, обычного, подвиги героев трагедии являют собою зрелище исключительное, праздничное зрелище игры или битвы великих сил человека против его судьбы.

* * *

Исходя из этих соображений, схематичность которых не мешает, надеюсь, их ясности, я позволю себе сказать несколько слов о практике культурно-просветительной деятельности, которую ныне развивают различные организации и группы. Начну с факта.

Один из рабочих районов Петрограда устроил театр, обрамление для сцены было написано весьма даровитым художником и изображало мускулистых рабочих, с засученными рукавами, фабрики, фабричные трубы,— все это сделано в стиле кубизма.

Рабочие, посмотрев на это искусство, решительно заявили:

— «Уберите это, этого нам не нужно! Нам нужно, чтобы в нас поддержали и развили любовь к природе, к полю, лесу, к широким пространствам, наполненным живой игрою красок и солнца. Поддержите в нас любовь к красоте, нам не нужно скуки, ежедневности!»

Это буквально так было сказано, и это сказано рабочими. В этих словах определенно звучит законное и естественное требование здорового человека, который ищет в искусстве контраста той действительности, которая утомляет и истязует душу. Отвратительные явления буден он знает лучше художника, и если художник не лирик, умеющий осветить серые сумерки жизни рабочего ласковым и ярким огнем своей души, если он не сатирик, имеющий силу изобразить грязный ад буден так, чтобы его картина, стихотворение или рассказ возбудили активное отвращение к будничной жизни, органическое стремление к празднику, если он не в состоянии вскрыть в обычном и привычном героическое и значительное,— если художник не может этого дать,— его искусство не нужно рабочему, человеку, который привык создавать из бесформенных масс сырого материала тончайшие вещи, сложные аппараты, мощные машины. Рабочий — тоже художник, ибо он дает бесформенному законченные формы.

Ему не может нравиться и ничего нового ему не скажет кубизм и вся так называемая «линейная живопись». Очень вероятно, что у новых течений живописи есть будущее, но пока они представляют собою кухню техники, которая может быть интересна только людям изощренного вкуса, художественным критикам и историкам искусства. Показывать же всю эту кухонную работу людям, жаждущим совершенной красоты, значит — давать им читать «Войну и Мир» Л. Толстого по его стократно перечеркнутым черновым корректурам.

Переходя от живописи к сценическому зрелищу, я ставлю парадоксальный — с виду — вопрос: что полезнее для социально-эстетического воспитания масс — «Дядя Ваня» Чехова или — «Сирано де Бержерак» Ростана, «Сверчок на печи» Диккенса или любая из пьес Островского?

Я стою за Ростана, Диккенса, за Шекспира, греческих трагиков и остроумные, веселые комедии французского театра. Я стою за этот репертуар потому, что — смею сказать — я знаю запросы духа рабочей массы. В ней достаточно глубоко развито сознание классовой вражды и социальных различий, она хочет видеть и понять явления общечеловечности и единства, она уже чувствует, что сознание единства, чувств, мыслей,— основа культуры человека, признак общечеловеческого стремления к радости, счастью — к созданию на земле праздника.

Она хочет, чтобы души ее коснулось самое лучшее, что создано чувством и мыслью человека, хочет изумиться гению человека, понять и полюбить его.

* * *

Ядовитый туман буден, отравленных непрерывной враждою за кусок хлеба, во все века, у всех народов скрашивался и смягчался творчеством науки, искусства — только наука и искусство облагораживают наш звериный быт. И как нельзя более своевременно, необходимо ввести в нашу фантастически дикую современность высочайшие достижения творцов науки, искусства, все драгоценное мира, все сокровища его духа, все, что имеет силу перевоспитать человека, поднять его, творца фактов, над фактами.

Человечеством создано много прекрасного, люди ежедневно создают массу хлама и гадостей, и, под этой грудою неизбежных пустяков, прекрасное становится невидимым.

Нужно жить так, чтобы оно было всегда пред глазами у нас — тогда оно явится возбудителем чувств, мыслей и поступков, достойных человека.

А поместив человека в свиной хлев — глупо требовать, чтобы он был ангелом.

НЕСВОЕВРЕМЕННЫЕ МЫСЛИ

«Новая Жизнь» № 113 (328), 11 июня (29 мая) 1918 г.

Истерически настроенные люди пишут мне дикие письма — грозят убить.

Намерение, я думаю, не серьезное и не столько преступное, сколько безграмотное. Убийством ничего не докажешь, кроме того, что убийца — глуп. Наказание смертью не делает людей лучше того, каковы они есть. Сколько ни умервщляй людей, оставшиеся в живых, все-таки, идут по путям, предуказанным историей,— смерть не властна остановить развитие исторических сил.

Разве мало убивали у нас, на Руси, во всех городах, в тысячах сел и деревень, убивали для того, чтобы прекратить рост революционных настроений? А революция, все-таки, доросла до своей победы. И в наши дни, когда людей убивают не менее, чем убивали раньше, все равно, в конце концов, победит — наиболее разумное, наиболее здоровое. Физическое же насилие всегда будет неоспоримым доказательством морального бессилия — это тоже давно известно и пора понять.

А грозить человеку смертью за то, что он таков, каков есть,— безграмотно и глупо.

* * *

Меня обвиняют в том, что я «продался евреям». Тоже глупо. Конечно, я понимаю, что в стране, где все издавна привыкли подкупать и продаваться, человек, защищающий безнадежное дело, должен быть признан продажным человеком. Психология большинства требует, чтобы каждый человек был так или иначе опорочен, на каждом лежало бы темное пятно. Это специфическая психология профессиональных жуликов — они не могут представить себе человека честным, потому что ему нравится быть таковым, потому что таков вкус его души. А, может быть, им и завидно: каждый из них готов продать себя, и не очень дорого, а некоторых — ни за какую цену не купишь. Вот и злятся: как же так! Мы поставлены в условия, принуждающие нас торговать своей совестью, а они, какие-то — не продаются.

И, хоть сами не верят в продажность этих «каких-то», но, все же, орут:

— Продался! Продались!

Эх, несчастные! Вы бы лучше попробовали сами стать честными людьми,— в этом есть кое-что приятное.

* * *

Затем, мне пишут яростные упреки: я, будто бы, «ненавижу народ». Это требует объяснения. Скажу откровенно, что люди, многоглаголющие о своей любви к народу, всегда вызывали у меня чувство недоверчивое и подозрительное. Я спрашиваю себя — спрашиваю их — неужели они любят тех мужиков, которые, наглотавшись водки до озверения, бьют своих беременных жен пинками в живот? Тех мужиков, которые, истребляя миллионы пудов зерна на «самогонку», предоставляют любящим их издыхать от голода? Тех, которые зарывают в землю десятки тысяч пудов зерна и гноят его, а голодным — не желают дать? Тех мужиков, которые зарывают даже друг друга живьем в землю, тех, которые устраивают на улицах кровавые самосуды, и тех, которые с наслаждением любуются, как человека забивают насмерть, или топят в реке? Тех, которые продают краденый хлеб по десяти рублей фунт?