Отсюда — понятно, почему «Речь» так часто, так упрямо проповедует необходимость «самоограничения» — это она делает по привычке.
Люди, верующие в искренность «Речи», могут позволить себе роскошь надеяться, что, ограничив себя слева до пределов последней возможности, «Речь» и партия ее скоро начнут ограничивать себя и справа. Я в это не верю.
Но я вижу, что пример кадетской партии в деле «самоограничения» находит подражателей среди других партийных организаций и что этот процесс в сущности своей становится уже процессом самоубийства революции, ограничения законных прав демократии.
В МОСКВЕ
«Новая Жизнь» № 175, 8(21) ноября 1917 г.
Днем 26-го в Москве заговорили о сражении на улицах Петрограда,— 75 тысяч убитых, разрушен до основания Зимний дворец, идут грабежи, пылают пожары.
Как ребенок сказки, русский человек любит ужасы и способен творить их, он не однажды доказывал эту способность и еще не раз докажет ее. Но даже и он отнесся к страшным слухам о Петрограде недоверчиво:
— 75 тысяч? Вздор!
И, чувствуя нелепость преувеличения,— не обнаруживал особенной тревоги.
Около полуночи на 27-е, захлопали первые выстрелы, где-то у Театрального проезда; мимо театра Совета р. д. провели раненого солдата; разнесся слух, что обстреляны юнкера, которые шли в Кремль занимать караулы. Не удалось выявить, кто стрелял в них, но, вероятно, это были те «охотники на человека», которых смутное время и русская «удаль» родят сотнями. Через несколько минут такие же удальцы дали из-за угла семь револьверных выстрелов по двум извозчикам в Фуркасовском переулке,— об этом было сообщено в Совет, и солдаты, посланные оттуда, арестовали несколько «вольных стрелков».
Стреляли всю ночь; милиционеры — со страха, хулиганы — для удовольствия; утром вся Москва трещала; к ружейным хлопкам присоединился гнусный звук пулеметов, неистово кричали встревоженные галки, и казалось, что кто-то рвет гнилую ткань...
Но все это еще не нарушало обычного течения жизни: шли учиться гимназистки и гимназисты, прогуливались обыватели, около магазинов стояли «хвосты», праздно любопытствующие зрители десятками собирались на углах улиц, догадываясь — где стреляют.
Поистине — мир создан для удовольствия бездельников! Стоит у памятника Первопечатнику густая толпа, человек в пятьсот и, спокойно вслушиваясь в трескотню на Театральной площади, рассуждает:
— Со Страстного главу сбили.
— По «Метрополю» садят.
Какие-то, всему чужие люди, для которых событие, как бы оно ни было трагично,— только зрелище.
Вот одному из них попала в ногу пуля, его тотчас окружают человек полтораста, ведут к Проломным воротам и, заглядывая в лицо, расспрашивают:
— Больно?
— Идет, значит — кость цела!
Разумеется, и этот хлам людской проявляет свою активность и,— как всегда,— конечно, проявляет ее по линии наименьшего сопротивления,— уж так воспитаны, вся русская история развивалась по этой линии.
Какой-то солдат, видимо обезумевший со страха, неожиданно является пред толпой и, припав на колено, стреляет, целясь в безоружного юнкера,— толпа, не успев помешать выстрелу, бросилась на солдата и задавила его, растерзала. Уверен, что если б солдат было трое,— толпа разбежалась бы от них.
Перестрелка все растет, становясь гуще, раздраженнее, на улицах являются патрули и очень заботливо уговаривают зрителей:
— Пожалуйста, товарищи-граждане, расходитесь! Видите — какое дело? Не ровен час — убьет кого-нибудь, али ранит. Пуля — дура. Пожалуйста...
Зрители расходятся не спеша, некоторые спрашивают патрульных:
— Вы — чьи? Думские или Советские?
— Мы — ничьи. Порядок требуется, расходитесь, прошу...
Затем, «ничьи» солдаты стреляют в кого-то из-за углов, стреляют не очень охотно, как бы против воли своей исполняя революционную повинность — наделать как можно больше покойников.
С каждым часом становится все яснее, что восстание не имеет определенного «стратегического» плана и что инсургенты действуют по собственному разумению «на авось» и «как Бог на душу положит». Одни части войск наступают в направлении на Кремль, где засели юнкера, другие — от центра по Мясницкой к Телефонной станции и Почтамту, по Покровке, по Никитской, к Арбату и Александровскому училищу, к Садовым.
На Мясницкой солдаты стреляют из-за угла в какой-то переулок, туда хочет пройти некий штатский человек, его не пускают, уговаривая:
— Застрелют, товарищ! Там сидят какие-то...
— Но,— ведь, весь этот квартал в ваших руках?
— А откуда вы знаете?
Штатскому необходимо пройти переулком, после долгих уговоров солдаты решают пропустить его и просят, наивно улыбаясь:
— Вы, товарищ, покажите нам пальцами,— сколько их?
Отклонив поручение, штатский идет в переулок и видит: на одном из дворов, за железной решеткой ворот, возятся, устраивая баррикаду из ящиков и бочек, девять солдат, десятый сидит у стены, сумрачно перевязывая окровавленную ногу.
— Вы с кем воюете?
— А вот там, за углом, какие-то.
— Но, ведь, это, наверное, ваши же советские?
— Как же — наши? Вот они человека испортили...
Штатский уговаривает воинов вступить с врагами в переговоры, берет на себя роль парламентера и в сопровождении одного воина возвращается на Мясницкую. Оказывается — воюют солдаты одного и того же полка, и между ними происходит типичный русский диалог:
— Вы что, черти, ослепли?
— А вы?
— Мы думали — юнкера!
— И мы то же самое.
Война прекращается ко взаимной радости, у штатского просят покурить и провожают его дружескими увещаниями:
— Не ходить бы вам туда, товарищ, вон как там сыпют!
Несомненно, что таких «ошибок» было много и, наверное, не один десяток солдат заплатил за них жизнью. Первые дни город представлял собой слоеное тесто; вот слой — «наших», за ним слой «ихних», и снова «наши», «ихние». В запутанных переулках Москвы люди бессмысленно расстреливали друг друга в затылок, с боков, особенно часты были случаи перестрелки между своими по ночам, когда на темных улицах, с погашенными фонарями, царил страх смерти.
Вокруг Кремля — Советские войска, а на Трубной площади небольшая группа юнкеров захватывает в плен грузовик с винтовками и отряд красной гвардии. Рассказывают, что в штаб инсургентов явилось 110 солдат-ударников:
— Где тут у вас юнкера засели? Дайте нам винтовки, мы их выбьем!
Им дали винтовки, а они присоединились к юнкерам, и эта «ошибка», конечно, усилила бойню.
Поражало сердечное отношение солдат к обывателю, вылезавшему на улицу «понаблюдать».
Было до отчаяния странно видеть, как пролетарий в серой шинели, голодный, обрызганный грязью, ежеминутно рискуя жизнью своей, заботливо уговаривает чисто одетого, любопытствующего «буржуя»:
— Гражданин — куда же вы? Там стреляют! Попадут в вас, не дай Бог, мы же не может отвечать за вас!
— Я трое суток на улицу не выходил!
— Мало ли что! Теперь гулять не время...
Хочется спросить этих людей:
— С кем же вы воюете, оберегая столь заботливо жизнь ваших «классовых врагов»?
Спросишь — отвечают:
— С юнкерами. Они против народа...
И эти-то добродушные, задерганные, измученные люди зверски добивали раненых юнкеров, раскалывая им черепа прикладами, и эти же солдаты, видя, что в одном из переулков толпа громит магазин, дали по толпе три залпа, оставив на месте до двадцати убитых и раненых погромщиков. А затем помогли хозяевам магазина забить досками взломанные двери и выбитые окна.
Ужасны эти люди, одинаково легко способные на подвиги самопожертвования и бескорыстия, на бесстыдные преступления и гнусные насилия. Ненавидишь их и жалеешь всей душой и чувствуешь, что нет у тебя сил понять тление и вспышки темной души твоего народа.
Бухают пушки, это стреляют по Кремлю откуда-то с Воробьевых гор. Человек, похожий на переодетого военного, пренебрежительно говорит: