Люба Махоткина, Володька Гудошников, их нескладная жизнь, которой Варвара Кузьминична занималась с таким видимым жаром и заинтересованностью, уже отошли в ее сознании в сторону, – каждый день у нее такие беседы, и переживать их долго нет никакой физической возможности, как не может врач болеть и волноваться за каждого больного, которых ежедневно осматривает на приеме. Конечно, хорошо, если они придут к согласию, Варвара Кузьминична первая порадуется такому исходу этой истории, еще одно доброе дело прибавится к тому, что она сделала людям за долгую свою хлопотную службу в районе. Ну, а если и нет – она не виновата, со своей стороны она предприняла все ей положенное, колхозный парторг – свидетель ее стараний, она и тут честно исполнила свой долг, и ни в чем упрекнуть ее нельзя…
Михаил Константинович сидел в это время в своем кабинете за разложенными на столе бумагами, пытался писать статью, собирал мысли, но они тут же рассыпались, перескакивали на другое.
Состоявшийся в парткоме разговор и для него был уроком. Он много получил их с тех пор, как стал секретарем, – и явных, прямых, преподанных в порядке инструктажа, указаний, и неявных, от жизни и людей, таких, что только он сам знал, что ему предстоит подумать, осмыслить, понять, сделать выводы. Он вспоминал весь ход беседы, свое неловкое чувство, державшееся в нем с начала и до конца, которое он не мог назвать и объяснить ни тогда, ни сейчас, то, как из-за этого чувства спасовал, когда Варвара Кузьминична хотела, чтобы он оказал ей подмогу, и он был должен, обязан это сделать, и переживал это как некий свой провал в той роли, которую он нес на себе, как партийный секретарь.
Контрастом и образцом в этой ситуации была Варвара Кузьминична. Он вспоминал, как уверенно, не испытывая внутренних сомнений, сразу находя четкие фразы, формулировки, вела она себя в разговоре, как твердо держала она нужную линию, крепкую силу ее голоса, от которой ее формулировки делались еще разительней и напористей, и думал, что он никогда так не научится и никогда так не сможет. Не в первый раз он думал так о себе, подобное случалось с ним и прежде, в особенности после разбирательства таких вот личных, «персональных», дел, но сегодняшний стыд терзал его, как вонзившаяся заноза, и снова, совсем уже неотвязно, настойчиво просилась мысль, что надо откровенно признаться в своей непригодности, слабости да и вернуться к прежней своей профессии и должности – к коровам, телятам, овцам. Там ничто не заставляет испытывать такую сложность и раздвоенность чувств, там он каждую минуту, в любой ситуации был во всеоружии опытом выработанных знаний, в его руках были по-настоящему верные правила, и задача его состояла только в том, чтобы твердо и точно их применять…
Люба из правления пошла не домой, не за ребятами в детсад, не в магазин, где надо было купить сахару, подсолнечного масла, крупы, спичек, – пошла в библиотеку. Отперла замок, закрыла изнутри дверь. В глубине комнаты, между полками с книгами, был тесный уголок, где она вешала плащ или пальто, переодевалась в синий рабочий халатик, пила в свой перерыв чай, пристроившись возле маленькой тумбочки. В этом укромном уголке, в котором Люба бывала только одна, в котором она столько про себя передумала, который любила, как свое убежище, где ее никто не увидит, где в иные минуты можно скрыть от людей свое лицо, она прислонилась к стеллажу и заплакала, всхлипывая, вздрагивая плечами. Так выходила из нее душевная боль, которая не могла излиться никак иначе, только слезами.
О чем она плакала? Ошибка, что она пошла замуж за Володьку, сознавая, чувствуя, что делает не то, поддавшись одной бабьей боязни, что годы уходят, пусть хоть что-то, хоть так, чем совсем ничего, и этим уже навсегда лишила себя другой жизни, что могла бы у нее получиться, была уже пережита ею и много раз оплакана в одиночестве – и дома, и в этом вот уголке. Будущее не пугало – ребят она поднимет и сама. Выучатся, не пропадут. Плакала потому, что хотелось окончательно и скорей развязать все связывающие путы, чтобы уже все отошло назад и не давило, не мучало ее. Суд, конечно, аннулирует ту бумажную формальность, что еще соединяет ее с Володькой. Варвара Кузьминична хочет тянуть с судебным решением. Но это – слова, закон есть закон. Заявление подано, в положенный срок суд состоится. Уговорить себя она не даст и там, ее решение твердо… Но сколько лишней душевной муки, тягости в этих барьерах, которые надо преодолеть, чтобы получить освобождение от того, что сделалось только болью! Эти объяснения, когда надо выложить, вывернуть всю себя наизнанку… Когда простое, все исчерпывающее «не люблю», «не хочу» совершенно непонятно, недостаточно, несерьезно, не больше, чем каприз малого ребенка…
Она плакала, вздрагивала, слезы все лились и лились, но все-таки на душе ее уже не было прежнего тупого, безысходного чувства. Произошло главное – она решилась, время ее колебаний кончилось, и как бы какой-то еще неясный, но все-таки свет появился вместе с этим для нее вокруг…
15
Володька же покинул правление с совсем хорошим настроением. Когда его позвали к Варваре Кузьминичне, он шел не без тревоги: вызывала Батищева, народный судья, а к судье за добром не зовут. Да еще срочно! Он перебирал в памяти, где, когда и что он мог натворить, – и ничего не приходило на ум. Никаких провинностей за ним вроде бы не значится, в последнее время он себя держит в струне, без глупостей. Что ни прикажут, на какую работу ни пошлют – делает, не споря, без пререканий. Есть, правда, за ним одно совсем пустяшное дельце, комплект новых гаечных ключей, что выдали для ремонта комбайна, чужому шоферу за целковый загнал, не хватало с ребятами на бутылку. Но это такая мелочь, ерунда, что и говорить о ней не стоит, из-за нее ни в правление, ни к судье не позовут…
Только открыв в партком дверь и увидев Любу, Володька понял, почему он здесь понадобился, и сразу успокоился, вмиг у него полегчало на душе.
А дальше оказалось, что и в этом деле он без вины, ему даже не надо ни в чем оправдываться, виноватой Батищева считает Любу, и такой оборот чрезвычайно его обрадовал. А потом он хорошо, удачно показал себя перед Варварой Кузьминичной и парторгом, ответив, что он категорически против развода, и прямо глазами было видно, какую симпатию и расположение вызвал и утвердил он этими словами к себе.
Всегда после удачи в Володьке всплеском поднималась бурная волна торжествующей энергии и хотелось продолжить праздник, доставить себе что-то еще, в таком же духе, – радостное, необыкновенное. Но что? Обычно такой подъем, такой зуд в крови приводили к одному – к попойке с приятелями. Но сейчас момент был особый, просто бутылки было мало, хотелось чего-то большего.
Володька не вернулся на зерносклад, откуда его позвали в правление: какой смысл идти на работу на час-полтора, тем более, что его отлучка не самовольная, вполне законная и никто за нее не взыщет, не упрекнет. Он пошатался по деревне, по машинному двору – в надежде встретить кого-либо из своих дружков, кто мог бы составить компанию для еще не вполне ясного предприятия. Заглянул в мастерскую, но увидел там только Антона Федотыча Тербунцова, сметавшего с токарного станка стружку, да немого Кирюшу Косякина, калившего в оранжевых угольях горна какую-то железяку.
Наконец Володька понял, чего ему хочется, где можно вполне разгуляться душой, справить нечаянно выпавший ему праздник. Не раздумывая, как человек, нашедший свою цель, он скорым шагом окольными тропками вышел за деревню на грейдер; укрывшись за кустами, чтоб не торчать на виду у ненужных, случайных глаз, пропустил одну, другую колхозную машины; третья шла чужая, не из «Силы». Володька вышел на дорогу, поднял руку. Шофер взял его, и через полчаса Володька был уже в райцентре.
В столовой напротив вокзала качали из бочки свежее пиво. Знакомый парень, чья очередь уже подходила, взял и для Володьки пару кружек. Володька выпил их залпом, закусил крутым яйцом, мокнув его в рассыпанную на столе соль. На теле под комбинезоном сразу выступил липкий пот. Духота в столовой была плотная, такая же, как пот, липкая; из кухонного зала густо пахло щами, подгоревшим маслом. Гомонила толпа, грудившаяся у буфетной стойки, жаждущая пива; без отдыха скрипела, звякала рукоять насоса.