Необычно красиво и радостно.
Смотреть на Мылашку тоже было приятно и радостно. Рослая, плечи широкие, мягкие, грудь высокая, поэтому талия казалась тонкой, руки полные, кисть крупная, с длинными пальцами, ноги — бутылочкой, ступня, по нашим меркам, огромная, аж сорокового размера! Для сравнения мы, визжа от восторга, совали свои лапки в ее праздничные туфли и пытались, падая, сделать в них несколько шагов. Эти туфли Мылашка надевала только на выход, все больше босиком или в тапочках. Идет, бывало, стремительно, широким шагом, голова, повязанная ситцевой косынкой, гордо поднята. Из-под косынки выбиваются пряди ярко-рыжих волос. В ушах золотые сережки с рубинами. Хорошо это помню, а живого лица, живых глаз вспомнить не могу. Портрет ее на доске почета у райкома тоже хорошо вижу, но были ли у нее веснушки на лице, какого цвета ее глаза, вылетело из памяти. Обидно.
Обращаясь мысленно к детству, я прежде всего вспоминаю песни, которые пелись у нас за столом, когда по большим праздникам к нам в гости приходили Пундыки. Сказать не могу, были ли застолья в доме Маланьи, а у нас собирались довольно часто, может быть, потому, что только у отца имелась тридцатилинейная керосиновая лампа. Ее зажигали только по праздникам, а в обычные вечера горница освещалась тусклой семилинейной лампочкой. Перед застольем мама и Маланья, каждая у себя, готовили закуски. Пундыки приносили холодец, украинскую колбасу, копченое сало и пампушки. Мама выставляла холодную курицу, винегрет, соленый арбуз, капусту, квашенную по армянскому рецепту, маринованную селедку и разную сдобу. Горячее- плов и шашлык- готовил отец, не доверяя маме такое ответственное дело. Для этой цели он сложил в углу кузницы очаг и колдовал там накануне прихода гостей.
Взрослые садились за стол, а мы, детвора, накормленные заранее, располагались на суре, покрытой шальчой (домотканным рядном). Перед нами ставилась глубокая миска, наполненная курагой, орехами и карамелью. Каждый старался захватить длинные, как карандаш, конфеты, завернутые в красную и белую бумажные ленты. Получалась палочка в красно-белую полоску с кисточками на обоих концах. От этих конфет во рту долго сохранялся холодящий мятный запах.
Алеше, сыну Пундыков, разрешалось подходить к столу и свободно бегать по комнате, а мы, шесть девочек (нас четыре сестры и две гостьи), такого права не имели. Перекатывая сладости во рту, мы нетерпеливо ждали главного удовольствия — когда за столом начнут петь. Отец предпочитал русские песни, Пундыки — украинские, маме были близки и те, и другие, поэтому она и руководила квартетом. «Мы кузнецы, и дух наш молод» — любимая песня отца. Сразу после первых чарок с нее начинался захватывающий концерт, а завершалось застолье чарующе-прекрасной тоской «Вечернего звона», любимой песней мамы. Слаженно, самозабвенно, истово пели о бродяге, сбежавшем с Сахалина звериной узкою тропой, о том, как в степи глухой замерзал ямщик и как на штыке у часового горит полночная звезда… Это были изумительные повести о низости и предательстве мелких душ и величии и душевной красоте скромных героев, которых мы часто не замечаем. Каждая песня звучала откровением, поражавшим и удивлявшим наше воображение. Богатый казак торгует у бедного старика Хазбулата его молодую жену, обещает осыпать золотой казной, не пожалеть ни коня, ни седло, ни винтовку свою, лишь бы старик согласился уступить. Хазбулат ответил, что «неверну жену тебе даром отдам», и указал на труп женщины с кинжалом в груди. Взыграло ретивое, казак выхватил саблю — «голова старика покатилась в траву». Мы ясно слышали, как «реве та стогне Днипр широкий», как «биля гребли шумлять вербы», сочувствовали парубку, которого дурила вероломная дивчина. Она пообещала, что «у вивторок поцилую разив сорок», вроде любит, он поверил, пришел, а ее нету, не пришла. И так всю неделю, пообещает и не придет… «Ты ж мене пидманула, ты ж мене пидвела, ты ж мене, молодого, с ума-розума звела!» — горько восклицает обманутый хлопец, тяжело переживая трагедию непонимания. Мы жалели хорошего парня и презирали кокетливую обманщицу. Недавно на телеэкране какой-то хор в припадочных конвульсиях, дергаясь и вихляясь, с равнодушной лихостью оттарабанил эту песню, как плясовую, под которую можно бездумно балдеть на тусовках. Ни смысла, ни чувства не передали. Стыдно!
В репертуаре наших родителей были и сольные номера. Мама радостно рассказывала про забитую девушку с рабочей окраины, в шестнадцать лет пришедшей на кирпичный завод, там «Ваню встретила», с ним пришло счастье… «За кирпичики, за веселый год полюбила я этот завод», — улыбалась мама отцу. Я живо представила картину, как мама торопливо моет запачканные тестом руки под рукомойником, колышась полным телом, колобком выкатывается за дверь, на ходу повязывая платок. Она спешит на свидание к отцу. К кому же еще! Мне казалось, что родители всегда были такими, как сейчас. Худенькая девушка? Руки в глине? Тогда это не мама!
Отец обладал мягким баритоном, предпочитал мужественные песни, даже о печальных историях он рассказывал со сдержанным мужествам. Молодой парень служил на почте ямщиком: «и крепко же, братцы, в селенье одном любил я в те поры девчонку», «куда ни поеду, куда ни пойду, а к ней забегу на минутку»… Однажды скачет по зимней дороге, увидел снежный бугорок: «разгреб я сугроб тот и к месту прирос, мороз заходил под тулупом. Под снегом-то, братцы, лежала она, закрыв свои ясные очи… Налейте, налейте скорей мне вина, рассказывать дальше нет мочи.». — отец крепким покачиванием головы подтверждал, что больше не скажет ни слова. Отчаяние искреннее, притворства никакого… Случилось это давно, но муки продолжаются, сердечная рана кровоточит и жжет… Над столом на минуту повисала тишина. И я поеживалась от озноба, пробежавшего по спине. Как эта девушка оказалась одна на зимней дороге, почему упала и не смогла встать? Спросить нельзя, разговор на эту тему окончен.
Не могу вспомнить, какую из песен выделяла Маланья, кажется, такой не было. А вот песня Васыля, ее мужа, по прозвищу Пундык, вошла в мою детскую душу сладким штопором да так и осталась там, предначертав мою будущую жизнь.
В тот памятный вечер Маланья сидела придавленная, печальная и безучастная. В бригаде случилось несчастье. На току первого звена сгорели подожженные кем-то молотилка, веялка и обмолоченное зерно, лежавшее большой кучей. Понаехали из райкома, прокуратуры, милиции, началось вавилонское столпотворение, допрашивали всех, кто хоть как-то связан с злополучным током. Никто не сомневался, что это вражеская вылазка: остатки зерна пропахли керосином. Чем все это кончится, трудно предположить. Найдут виновного — один конец, не найдут — пострадают много безвинных. Терялись горячие дни, даже косить перестали. И у нас над столом витала тревога. Васыль сидел, закрыв руками лицо, притихший и сосредоточенный. И вдруг из-под его ладоней пробилась мучительная песня-мольба:
Ничь така мисячна, зоряна, ясная,
Выдно, хоть голки сбирай.
Выйды, коханая, працей изморена,
Хоть на хвылыночку в гай…
Отгородившись от всего мира, он обращался к любимой, сам поражаясь прорвавшемуся чувству. Маланья внимательно и удивленно посмотрела на мужа, глаза ее ожили и засветились ответной лаской. Мама набрала воздуху, чтобы поддержать певца, но отец запрещающе коснулся ее руки.
Ты ны лякайся, шо ниженьки боси,
Шо топчиш холодну росу,
Я ж тебе, рибонька, аж до хатыночки
Сам на руках виднесу.
Любовь и нежность перехлестывали через край, теплотой и лаской наполнили всю горницу, заставив открыться и наши сердца. Пундык положил руки на стол, давая песне полную свободу. Маланья невольным порывом подняла его руку и с признательной стыдливостью стала целовать огрубевшую ладонь, будто собирала губами алмазную россыпь его любви, с такой неожиданной целомудренностью раскрывшейся в эти минуты. Я никогда не видела родителей целующимися, Пундыки тоже придерживались этого правила, а тут вдруг забылись.
В глазах у мамы заблестели слезы. Отец, откинувшись на спинку стула, с мягкой одобрительностью смотрел на своих друзей, так поэтично вернувшихся в свою молодость. Они столько лет прожили вместе, дети подрастают, и вдруг обнаружилось, что молодое чувство не умерло, наоборот, окрепло и приобрело стойкий аромат, как выдержанное вино