Пундык совершенно растерялся. То, сняв фуфайку, закутывал ноги Маланьи, то подсовывал мешок ей под голову, суетился и мешал своим помощникам. Парни наверху быстро соорудили носилки из срубленных жердей и веревок, устлали их своими ватниками и осторожно уложили Маланью, с огромным трудом вытянутую из обрыва.

В больнице, не приходя в сознание, Маланья скончалась.

Хоронили ее непривычно торжественно и многолюдно, с речами на гражданской панихиде, организованной начальством. Все было ново: гора венков, красная подушечка с орденами и медалями, красный флаг с черной траурной лентой над правлением колхоза…

Церемонией похорон руководил парторг, артиллерийский капитан, присланный в колхоз для восстановления здоровья после лечения в госпитале. Срок его пребывания в колхозе подходил к концу, тросточку бросил, ходил свободно, мог самостоятельно влезть в кузов грузовой машины. Он как-то сразу вошел в доверие колхозникам, хотя родом был из Белоруссии, а там другой народ, другие обычаи. Люди, в основном бабы, густой толпой обступили свежевырытую яму, переговаривались вполголоса и плохо слушали, что там говорит начальство. Убитые горем, в слезах, дочки Маланьи и ее сестра стояли у гроба, обнявшись и поддерживая друг друга. Пундык не плакал, напряженно застыв, сердито наблюдал за происходящим.

Последним говорил парторг. Начал он тихо, с болью, с искренним горем:

— Таких, как вы, дорогая Маланья Трофимовна, товарищ Сталин назвал беспартийными большевиками… И мы прощаемся с вами как с боевым товарищем, с которым вместе держали трудовой фронт, чтобы на боевых фронтах не было нужды ни в чем, что необходимо для победы над фашистской нечистью. Но прежде всего мы прощаемся с вами, дорогая Маланья Трофимовна, как с Великой Матерью, символом всех советских матерей, родивших и воспитавших для Родины ее мужественных защитников, в эти минуты героически сражающихся на всех фронтах от Ленинграда до Севастополя и Сталинграда… Вражеская пуля убила молодого офицера там, на войне, она же сразила и его мать здесь, в тылу, за тысячи километров от фронта… Не приди похоронка, не сдалась бы Маланья Трофимовна, не сгинула бы так нелепо и горько. Я не знаю, жива ли моя мать, она осталась на оккупированной территории, в Белоруссии, но когда я смотрел на вас, дорогая Маланья Трофимовна, — голос его задрожал, — я верил: жива моя мама, она все переможет, все преодолеет и дождется, когда я с Победой вернусь в родную хату. Фашист вздумал нас поработить… Нет, не удастся ему это, потому что рядом с нами, солдатами, в бой идут наши матери! В каждом зернышке, выращенном женскими руками, в каждой ниточке из нашего хлопка есть росточек вашего труда, дорогая Маланья Трофимовна, вашей чистой любви к Родине, которую вы и не пытались выразить словами, но убедительно доказали своим самоотверженным трудом и бескорыстной преданностью общему делу… Такую страну, таких людей нельзя поставить на колени, и мы победим! Недолго врагу гулять по нашей земле, остановим и двинем на запад, пока не уничтожим последнего зверя в его поганом логове. Наше дело правое, победа будет за нами! Он придет этот день, день нашей победы, и залогом этому наш труд, наша несокрушимая вера в торжество коммунистических идей и непобедимость советского народа! Прощайте, дорогая Маланья Трофимовна! Мы не забудем вас, неутомимую труженицу, и от лица всех фронтовиков я с сыновьей любовью, — голос его предательски прервался, — целую ваши натруженные, не знавшие отдыха святые материнские руки…

Ловким офицерским движением он опустился на одно колено и поцеловал сложенные на груди руки покойницы. Дочки с воем кинулись к матери и повалились на колени перед гробом, стоявшим на досках. Подоспевшие женщины отвели их в сторонку. Пундык не двинулся с места, не попрощался с женой, только болезненно вздрагивал при каждом ударе молотка, заколачивающего гроб, будто гвозди вбивают ему в душу.

Не успел, поднявшийся с колена парторг, сделать несколько шагов, как на него с ревом налетели бабы, облепили со всех сторон, обнимали, тянули руки через головы подруг, чтобы погладить душевного мужика по голове или плечам в благодарность за сочувствие и сострадание к их нелегкой судьбе, за то, что поднял их обыденный труд в земле и навозе до уровня подвига и назвал его равным подвигу на фронте. В постоянной надрывной, казалось бы, беспросветной работе им не хватало света и тепла. В прощальной речи капитана они услышали, что есть и свет, и тепло, и героический смысл в том, что они делают. Солдаты на фронте чувствуют это на себе. Каждая из баб узнала в голосе капитана родные нотки сражающегося где-то далеко брата, сына, жениха или мужа и тянулась к родному человеку, не стыдясь реветь в голос. От такого натиска бывалый фронтовик сначала растерялся, но потом непроизвольно обнял ближайших и так, медленно поворачиваясь, он брал в свои объятия по две-три женщины сразу, искренне целовал во что придется — платок, щеку, ухо или нос… И при этом горячо и благодарно повторял:

— Родные наши труженицы… Спасительницы наши… Спасибо вам, святые наши заступницы… От всего фронта….От всей великой страны!.. Мы победим непременно! Вернемся к вам с победой…

Его гимнастерка спереди и сзади покрылась мокрыми пятнами — следами бабьих слез.

Даже в таком порыве взаимной признательности и растроганности капитан краем глаза заметил нивесть откуда взявшийся и стоявший в сторонке металлический крест. Пожимая напоследок руки бабам и пряча покрасневшие глаза, он, наконец, вырвался из их кольца. Ему удалось заранее увести начальство и тех, кому не следовало видеть, как в ногах беспартийной большевички, стахановки колхозных полей установят этот символ православной веры.

Пундык не согласился со смертью жены. Он не принял смерть как смерть, для него Маланья осталась живой и постоянно находилась рядом. И на работе и дома, он ее видел, а другие — нет. Наотрез отказался поселиться у кого-либо из дочерей и не разрешил никому из них переехать к нему. Сестры бегали к отцу, чтобы подоить корову, состряпать поесть и прибраться в доме. Их набеги раздражали старика, не переносил он даже присутствия внуков, которым раньше был очень рад. Уединялся, почти ничего не ел, а перед Новым годом перестал ходить на работу. В столярке его заменил фронтовик, комиссованный по ранению. Пундык днями не выходил из дому, совершенно забросил хозяйство, случалось, забывал и печь протопить. Поседел, опустился, зарос белой бородой. Сидит за столом в горнице и молчит.

Оказалось, оставшись один, он вел бесконечные разговоры с Маланьей. Их случайно подслушала его младшая дочь, прибежавшая к отцу в свободную минуту. Раздраженный ее появлением, он вышел, а когда вернулся, не заметил, что она в закутке за печкой чистит картошку. Сев на привычное место за столом, чуть наклонился, будто хочет обратиться к кому-то, сидящему напротив. Дочь с ужасом услышала, что отец заговорил с матерью. Называя ее ласково, как в молодости, «серденько», он сказал, что на улице подмораживает, спросил, не холодно ли там, в гробу, велел потеплее одеваться и не ходить босиком по снегу, долго ли до греха… Беспокоился, как там сын, прошлый раз говорила, что стали реже видеться… Молодой, конечно, ему нужна другая компания… Проклинал себя, зачем в тот день поехал к мельнику, пошли бы вдвоем, и беды не случилось бы… Случилось, так случилось, и ничего уже не исправишь… Жаловался на дочек, надоевших своими заботами, а сварить толком не умеют, ему кусок в горло не лезет, а они: «Ешьте, тату, пейте, тату!» Рассказал колхозные новости: прошло отчетно-выборное собрание, председателя покритиковали и оставили еще на год, агитировали на военный заем, дескать, быстрее одолеем врага, подписался за себя и за Маланью… Что делать, нужно, так нужно… Заматерился, вспомнив, что о Маланье никто слова не сказал, даже завалящей благодарности не объявили… Капитан воюет, а другим бай дуже… Жаль, если и капитан погибнет, такие люди должны жить… Редкой души человек, справедливый, не то, что некоторые…

Дочка слушала, загоняя в горло рвавшийся наружу крик и не имея сил сдержаться, выскочила к отцу: