Изменить стиль страницы

— Тут, недалечко. Направо как свернете, так по Лисовке хат с двадцать проедете, потом на Беевку влево возьмете, а после...

— Ты сам-то себя понимаешь? — спросил военный, вытирая ладонью черный пот со лба. — Куда едешь?

— Озимь...

— Озимь? На вокзале вон беженцев полно, дети голодные, а ты... сеять. А ну, марш перевозить их в колхоз. Накормить нужно!

— А я разве что? Я ж ничего. Вот только плуг...

Через минуту Охримчук с военным перебросили через тын Ивченчихи, прямо в лапчатые подсолнухи, плуг и борону, и пустая подвода загромыхала на выбоинах к вокзалу.

С того времени прошла неделя, а может, и больше. Охримчук, конечно, забыл про борону и плуг, лежащие в чужих подсолнухах. Напомнил о них страшный случай.

В одну из ночей кто-то обокрал колхозный амбар. Увезено было несколько мешков крупчатки, сахару, много мяса. Немедленно созвали собрание артели, которое постановило предать военному суду каждого, кто осмелится присвоить себе хоть на копейку колхозного имущества. Вот после этого собрания и обнаружили в усадьбе Ивченко колхозные плуг и борону.

Говорили разное, только старый Онанченко — сосед Петра, видевший, каким образом очутился в подсолнухах колхозный инвентарь, недовольно качал головой. Наверное, он и рассказал об этом Петру.

Вечером, когда Охримчук возвращался с работы, его встретил Ивченко с засученными по локоть рукавами.

— Ты что ж, подлюка, в Сибирь меня задумал сослать? — без обиняков обратился он к Кондрату Охримчуку. — Только не пройдет это тебе безнаказанно, тихоня вражья! Получай заработанное!

И он со всего размаху ударил Охримчука чем-то тяжелым по голове.

Неизвестно, чем бы кончилась вся эта история, если бы не подоспели люди. Кондрата отлили водой и отправили к врачу, а Петра отвели в городскую тюрьму.

Болел Охримчук до самого прихода оккупантов. А когда выздоровел, то сидел дома, не показываясь людям. Днем и ночью преследовало его какое-то непонятное чувство страха. Со временем оно рассеялось, и Охримчука уже можно было видеть и на улице, и на дворе бывшего колхоза, куда он начал наведываться от скуки. Вскоре наступили суровые времена: немцы объявили набор рабочей силы в Германию. Получил повестку на комиссию и Охримчук. «Бросить семью, бросить родной край и ехать в Германию? — волновался он. — Ни за что! Пусть хоть повесят, не поеду! Нечего мне там делать». Думал и удивлялся своим мыслям: как же это он смог так отчаянно думать.

Перед тем как идти на комиссию, он, по совету родственников жены, долго и терпеливо курил шелковые лоскутки (говорили, от этого начинается туберкулез), пил крепкие настои липового цвета с дубовой корой, но обмануть немцев ему так и не удалось. Мордастый лекарь в круглых больших очках с черной роговой оправой разборчиво написал: «Годится для работы». А это значило: не видать больше Охримчуку ни дома, ни жены.

И такая на него тоска напала, что согласен был в тот миг хоть сквозь землю провалиться. Сколько ни думал, а выхода никакого найти не мог.

Нежданно-негаданно спасение пришло само собой. Как-то встретил он на улице бухгалтера Трофима Трикоза.

— Кондрат, ты чем опечален? — спросил тот.

— А чего радоваться? В Германию вот посылают...

— Вяжу, неохота тебе от подола жены отрываться.

— Чего и говорить. Поедет ли порядочный человек по доброй воле в какую-то Германию? Известное дело, не хочется. Только что придумать, ума не приложу.

— Хочешь, помогу? — И Трикоз криво усмехнулся, показав ряд съеденных гнилых зубов. Кондрата обдало трупным запахом, он не выдержал и отвернулся.

— О боже, неужели это возможно, — наконец недоверчиво вымолвил он. — Всю жизнь благодарить буду. А как это сделать?

— Очень просто. Нужно только стать охранником порядка в городе. Я вижу, ты за большевиками не особенно убиваешься, а обязанности у тебя будут пустяковые — улицу ночью караулить или на базаре порядок наводить, ну и тому подобное...

— Да хоть сейчас за дело!

— Ну, смотри мне, Кондрат, только раки задом ползают. А теперь давай-ка свои документы.

Так Кондрат Охримчук, никогда не интересовавшийся политикой, стал охранником нового порядка. Ежедневно он должен был приходить на сбор в управу, а потом отправляться «на патруль» или на облаву. Уже с первых дней не пришлась ему по сердцу такая работа, да что поделаешь — в Германию тоже не хотелось. А чем дальше, тем тяжелее становились для него обязанности полицая, тем нестерпимее хотелось порвать с дикой ватагой Трикоза, потому что люди стали считать его хуже зверя.

— Будь проклят тот час, когда я тебя встретил, ирод, — шептал Охримчук, плетясь по улице. А тяжелые мысли роем кружились в голове: не отмахнуться от них, не отделаться.

«И какого беса я тут мерзну? От кого и что стерегу? Порядочного человека все равно нечего бояться, а такой изверг, как Трикоз, разве меня послушает? Нет, нехорошее что-то затевают в управе!»

Когда повернуло далеко за полночь и прокричали первые петухи, Охримчук вышел на окраину города, потоптался немного и побрел к стожку соломы за чьим-то тыном. Разрыл свежий, душистый ворох и сел. Мороз инеем оседал на ресницах, веки смыкались...

Проснулся Кондрат от треска. Взглянул и глазам своим не поверил — несколько согнутых фигур, оглядываясь, пробирались мимо него. Хотел было крикнуть — горло будто кто веревкой затянул. Дышать стало тяжело, и сердце из груди вот-вот вырвется. Что за люди? Куда они идут?

Кондрат всмотрелся — вроде автоматы у них на груди.

Так и просидел Охримчук до утра под тыном, боясь вылезти из соломы, чтобы не встретиться с таинственными автоматчиками. А когда уже совсем рассвело, издерганный и утомленный, он поплелся домой.

Перешагнув порог, Охримчук почувствовал приятный запах жареного сала и лука: возле печи уже хлопотала жена. Она взглянула испуганными увлажненными глазами на белого от инея мужа и ничего не сказала.

Кондрат поставил между ухватами свою промерзшую винтовку, стянул валенки и улегся в постель. От ночных тревог не осталось и следа. Улыбнувшись, он спросил Настю:

— Спала спокойно? Маленький ножками не барабанил?

Настя выпрямилась, задумалась. Из печки на ее лицо падал отсвет пламени, и от этого в ее больших карих глазах то загорались, то гасли дрожащие искринки. Жена порывисто всхлипнула и закрыла лицо краем серого клетчатого платка.

— Тебе нездоровится? — вскочил с постели Кондрат. Босиком подошел к, ней, ласково обнял за плечи. — Ну, что с тобой? Что, миленькая?

— Душа у меня болит, — простонала жена сквозь слезы. — Люди меня чуждаются... Я же для них полицайка, и только. А с ребенком как же будет?

Охримчук ничего не ответил. Присел на охапку дров возле припечка, посадил на колени Настю. Темно у обоих на душе, зябко, хотя в устье печи полыхает горячее пламя, разрисовывая стены багряными коврами.

— Что же делать будем? Ничем я людей не обидел, а видишь...

Он хотел еще сказать, но на крыльце что-то застучало, а через миг двери порывисто распахнулись, и вместе с клубами пара в хату вкатился Нагиба — посыльный управы. Тяжело дыша, он выпалил:

— Пан Трикоз... вызывает всех. Партизаны в город пробрались. Их за прудом в ольшанике окружили... Собирайся быстро.

Охримчук вяло, неохотно поднялся. Заглянул жене в глаза, шепнул:

— Ну, не горюй. Тебе нельзя горевать — еще маленького растревожишь.

Уже на улице он услышал стрельбу. Беспорядочно трещали винтовки, изредка короткими очередями в ответ огрызался автомат.

Кондрат повернулся к Нагибе:

— Сколько же их, тех партизан?

— Говорят, человек с двадцать, а может, и того больше. Лиморенко на Беевке их застукал, поднял тревогу. А там немецкий патруль подоспел. И заварилась каша...

Они выбежали на выгон, где стояла автомашина и толпилось несколько полицейских.

— Какая разиня их проворонила? — злобно шипел Трикоз, так что даже пена летела у него изо рта. — Всех перевешаю, если живыми не возьмете! Слышите?